Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дом нашей семьи открыт для тебя, брат, – конечно, если ты захочешь остановиться там.
Предложение было простой формальностью, не подразумевающей сути.
Григорий обернулся.
– После того, что было сказано в последний раз, Феон? После того, что твой… твой сын… – он сделал паузу, – после того, кем меня назвал Такос? Как ты можешь позволить предателю спать под твоей крышей?
Феон тоже обернулся, оба брата стояли лицом к лицу.
– Он узнает, что всегда считавшееся правдой не является таковым. Теперь он узнает другую историю. Теперь, когда император и город вновь приняли тебя в свое сердце.
Григорий услышал в этих словах оттенок горечи и не сдержал улыбку:
– Наш император не процитировал оставшуюся часть библейской истории, – сказал он, – и я вряд ли вспомню точные слова. Но припоминаю, что брат блудного сына был столь же огорчен его возвращением, как и ты – моим.
В течение многих лет полагая Григория мертвым, Феон редко задумывался о своем брате. Но сейчас он понял, что его близнец по-прежнему обладает властью пробуждать в нем ярость, как никто другой.
– Возможно, тебе стоит спросить мою благочестивую жену, – прошипел он, – и она назовет тебе даже главу и стих.
Григорий, не моргнув, ответил ему взглядом. Он видел гнев брата – но видел и его страх. А солдат привычен пользоваться страхом другого человека, испытывать его слабость.
– О, поверь мне, Феон, – спокойно сказал Григорий, – я спрошу Софию о многом.
Глаза, такие похожие на его собственные, прищурились еще сильнее. Но разговор прервал крик от двери.
– Зоран, Командир зовет тебя… Ох, мне нужно отучиться называть тебя этим именем, верно?
Оба брата медленно развели взгляды. Амир, стоящий в дверях, смотрел то на одного, то на другого, чувствуя неладное.
Младший Ласкарь подошел к двери, взял друга за руку.
– Тогда веди меня к нему, – сказал он.
Они вышли из зала, и Григорий так и не обернулся, чтобы увидеть, как Феон стряхивает с рукава розовые лепестки.
28 апреля
Григорий сидел на поваленной колонне, открыв свою рану яркому солнечному свету. Таким способом он вылечил многие, что подтверждал его обнаженный торс – карта, сложенная вдвое и заполненная реками и расщелинами, нарисованными наконечниками стрел, пулями и клинками. Спина выглядела хуже всего, ибо принимала кнуты надсмотрщиков, когда Григорий был прикован перед мачтой. Новая рана, изогнутая, как нанесший ее ятаган, соединяла две поверхности и рассказывала о его жизненном пути.
Эта, последняя, заживала хорошо; ее очистил старый семейный врач, и стежки кетгута уже не ощущались зудящим проклятием. Безотлагательная операция по уничтожению турецкого флота в Роге – о которой приняли решение на той вечерней встрече – была отложена на пять дней, и это дало Григорию передышку, необходимую, чтобы он вновь мог свободно двигаться. Теперь Ласкарь мог безболезненно натянуть лук, мог пользоваться фальшионом.
Он развернул корпус, почувствовал слабую боль, но ничего серьезнее. Потом нахмурился. Задержка имела и другие последствия – в операцию оказалось вовлечено слишком много людей. Внезапный налет в первую ночь, в котором участвуют только венецианцы – и несколько греков, ради чести города, – имел определенные шансы на успех. Но как только прочие генуэзцы потребовали права разделить эту честь – не Джустиниани, он был готов отдать венецианцам все потери и всю славу, если им удастся избавить город от угрозы, – шансы стали падать с каждым новым человеком, оповещенным о плане. Лазутчики были повсюду, по обе стороны стены. А итальянцы хвастались больше, чем любой другой народ мира. Будет чудо, если Мехмед не узнает об опасности и не подготовит контрмеры.
Григорий ничего не мог сказать. Его восстановленная репутация все еще была хрупкой. Он присоединится к ним в темноте и поплывет в Рог. Но не наденет свой прекрасный доспех, востребованный у отряда наемников, – только те непарные части, которые не жалко утопить. Он не возьмет с собой лук. Григорий боялся, что еще до света ему вновь придется плавать.
От этой мысли он вздрогнул, хотя грело солнце, – слишком свежи еще были воспоминания о недавнем кораблекрушении. Было бы хорошо остаться под прекрасным апрельским солнцем, вернуться сюда завтра и нежиться, как ящерица, которая живет в развалинах некогда прекрасного дома… Возможно, так и будет. Возможно, все будет хорошо. Возможно, у него будет шанс продолжить занятие, которому он предавался впервые в жизни.
Смотреть, как играет его сын.
Хотя «играет» было не совсем удачным словом. Когда он, Феон, София и другие сбега́ли на развалины вроде этих – в редких случаях, когда воспитатели давали им свободу, – они занимались примерно тем же, что и мальчишки перед ним: тоже делали пращи и метали камни, соревнуясь в стрельбе по мишеням или охотясь на птиц – хотя София плакала в те немногие разы, когда им действительно удавалось кого-то подбить. Но это была игра, детская возня, полная криков и смеха. А вот шестеро мальчиков в возрасте от семи до десяти, на которых смотрел Григорий, были тихими и серьезными. Когда стреляла огромная турецкая пушка и даже здесь, в удаленной части города, вздрагивала земля, они замирали, переглядывались с внезапным страхом. Самый младший даже расплакался, и его забрали домой. Но остальные угрюмо продолжали свое занятие, не связанное ни с мишенями, ни с охотой на воробьев.
Они учились убивать людей.
Праща была древнейшим и простейшим оружием. Она не нуждалась в усовершенствованиях. Веревка, кусок кожи, камень. Она не требовала выкованной годами обучения силы, позволяющей натянуть тетиву. Даже мальчишка со слабыми мышцами и приличным везением мог убить человека со… скажем, с двадцати шагов. И поскольку силы города были малы, Совет распорядился, чтобы мальчиков вооружали и тренировали с этим простым оружием. Если турки побегут по улицам, возможно, им удастся убить одного-двух.
Григорий покачал головой. Раз – с печалью, что мальчишек вынуждают раньше времени становиться воинами. Второй раз – видя их неумелость. Оружие было простым, но в нем все же крылась хитрость, и мальчики ее не знали. Они – не угроза ни туркам, ни воробьям.
Похоже, большинство мальчишек были с ним согласны, ибо пятеро внезапно бросились бежать. Шестой кричал им вслед, но они не вернулись. Мальчишка остался один посредине пустыря и повесил голову.
– Такос, – негромко окликнул Григорий.
Голова поднялась. Такос обернулся. Он видел своего дядю с той минуты, когда Григорий пришел поваляться на солнышке. Его появление вызвало немало перешептываний, несколько любопытных взглядов. Но подойти мальчик не рискнул. Сейчас, когда Григорий позвал его второй раз, Такос подошел и остановился у основания колонны, беззастенчиво разглядывая карту шрамов.
– Дядя, – произнес он.
Григорий опустил взгляд. Светло-каштановые волосы мальчика, его веснушчатое лицо напоминали ему не… одного из родителей Такоса, а его собственную мать. Левый глаз был заметно больше правого, оба сейчас широко распахнуты. У матери Григория был замечательный смех, грубый и хриплый, который будил эхо по всему дому и который якобы не одобрял его отец. Интересно, унаследовал ли мальчик и этот смех… На улицах города, который вел войну, редко смеялись дети. Будто их радость снесло выстрелами огромной пушки.