Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Герр Конан, группенфюрер фон Зеботтендорф просит вас быть его гостем…
Потом он огляделся, посмотрел на тело невезучего Брагина и с легкой дрожью в голосе добавил…
– А где же все остальные?
– Там, – показал я вниз. – Все там.
В палатке Зеботтендорфа меня ждал скромный фронтовой обед – правда, с неплохим греческим коньяком.
Барон попытался быть насмешлив.
– Неужели вы думали, Николас, что меч Зигфрида может даться в чужие руки?
Где была ваша эрудиция? Нотунг – это не ваша хваленая «катюша».
Вы и «катюшу»-то взять толком не смогли, хотел сказать я; все же два года труда не пропали даром: коготок увяз, крючок вонзился, дверца мышеловки захлопнулась.
– Отрицательный результат – тоже результат, – сказал я. – Зато выяснилось достоверно, что ни славянская, ни еврейская кровь не способны снять заклятие Кримхильды. Поэкспериментируйте с арийской…
Рождество всегда немножко похороны, потому что пахнет елкой.
Дом был гулок и тих. Родители уехали в гости к Стеблиным, Митя увязался с ними, а я сказался недостаточно здоровым и даже изобразил покашливание.
Маменька тут же велела влить в меня стакан горячего молока и уложила в постель.
Я сделал вид, что продолжаю читать Жаколио.
И действительно, мне удалось не выдать своего истинного намерения: остаться, наконец, в одиночестве.
Потом я встал, вынул из ящика стола отточеный ланцет и пошел в ванную комнату.
Большой стол в зале был отодвинут в сторону. и его место занимала лохматая ель с немного загнутой верхушкой. Большие комья ваты, посыпанные блеском, изображали снег. Многие игрушки уже висели на ветвях, но окончательное убранство решили отложить до завтра: золочение орехов, за которое с таким пылом взялся братец, оказалось немалосложным делом. Розоватый ангелок, устроившийся возле самой верхушки, глядел на меня с укоризной. От него пахло нафталином.
Я прошел мимо. Вполне возможно, что я не увижу, как все будет выглядеть завтра. И хуже того: мне просто не интересно, как оно будет выглядеть.
Елка. Одна из многих миллионов.
И я. Один-единственный.
Как странно.
В ванной я сел на край тяжелого табурета, закатал рукав домашней курточки, посмотрел на руку. Вены голубыми ниточками тянулись под кожей. И вот если это перерезать – смерть? До чего же хрупко тело…
Потом я вспомнил, что руку надо перетянуть. Для этого был припасен кусок бечевки.
Я перемотал левую руку выше локтя, и через минуту она посинела, а вены надулись. Я взял ланцет и провел кончиком лезвия по запястью. Ничего не произошло. Рука, держащая ланцет, вдруг ослабла и затряслась. И тогда я зажмурился и резко, как саблей, рубанул ланцетом по напрягшимся венам.
Звук был – как от лопающихся веревок. Кровь выпрыгнула на стенку ванны и размазалась кляксой. В ушах зазвучало никогда не слышанное раньше далекое пение. Потом докатилась боль – не как от пореза, а как от ожога. Лило в три ручья, ровно вода из крана. Быстро темнело в глазах, возникали далекие искры и не гасли, приближаясь из тьмы, похожие на светящиеся зрачки волков. Пение напоминало вой скрипки, в который вплетался звук неясных ударов. Костры охотников гасли, и закричали женщины, провожая сыновей в ночную чащу, откуда вернутся не все, и колдун А'Шу вынес мне белый бубен с серебряным колокольцем и белую наголовную повязку и сказал: владей: Глаза чудовищ выплывали из тьмы, разверстые пасти и пламя из глоток, и когти бронированных лап, и раздвоенные хвосты с шипами, покрытыми радужной пленкой яда, и отныне мне одному должно отвечать за воинов и женщин единственного племени людей между Рутой и Даитией…
Когда вернулся свет, ватная рука ударяла меня по ватному лицу. Отец смотрел с любопытством, словно видел перед собой экзотическую зверушку. Кровь засохла на запястье, забила, свернувшись, растворенные вены.
– Я хотел только проверить, можно ли усилием воли остановить кровь. Обычный прием индусских факиров, – сказал я как мог равнодушно.
– Твое счастье, что пришлось за табачком вернуться, – проговорил отец. – Не могу я у Геннадия Аполлоновича его вирджинское зелье употреблять. А второе твое счастье – что мать не видит. А третье счастье – что в новолуние кровь и взаправду быстро сворачивается… Болван ты, юнга. На полную луну здоровеннейшие матросы в пять минут кровью истекают…
– Я был уверен в благополучном разрешении опыта, – сказал я, с трудом собирая слова.
Отец наказал сидеть неподвижно, поднялся к себе, принес йод и бинт и стал обмывать руку под струей из крана.
– Неизъяснимы наслажденья, бессмертья, может быть, залог, – ворчал он. – Вот, мол, буду в гробу лежать, тогда поймете, какой я был умный да красивый…
– Папенька, да я совсем не это имел в виду! – воскликнул я со всей степенью искренности, на которую был способен.
– Ну да, заглянуть за грань и все такое…, – длинные отцовские пальцы ловко наматывали узкую полоску бинта. – Оскары, язви их душу, Уайльды… Сегодня нам заблажило обморочных видений посмотреть, завтра – эфирчику понюхать…
Отчего же – хоть сейчас бери да пользуйся! Только запомни – если русский человек тянется к эфирчику да кокаинчику, то уж непременно закончит он родимым штофом горькой, как все эти засодимские, златовратские, терпигоревы и прочие печальники горя народного…
В печальники горя народного мне никак не хотелось.
– Матери скажем – игрушку разбил, – распорядился отец. – А Митьке вообще ничего не говори, хоть он и старший, но горе тому, кто соблазнит единого из малых сих…
Все пепел, призрак, тень и дым,
Исчезнет все, как вихорь пыльный,
И перед смертью мы стоим
И безоружны, и бессильны.
А.К.Толстой
Все-таки при жизни мадам Дайна Сор была на редкость стервозной особой.
Долго бы пришлось стороннему наблюдателю изыскивать следы скорби не только на лицах многочисленных репортеров, но даже и самих сотрудников QTV.
И, может быть, особенно сотрудников. Вероятно, с такими же постными рожами крестьяне хоронили бы Салтычиху. Впрочем, до похорон было еще далеко – тело в замороженном виде ожидало отправки на историческую родину.
Не смог внести необходимого драматизма и посол Соединенных Штатов.
Зачитывая ноту протеста, он особо упирал на то, что погибшая прежде всего была гражданкой этого свободного государства, а уж потом – женщиной и журналисткой. Он осудил разгул терроризма в России, а за компанию – антиамериканскую истерию, нагнетаемую прессой.