Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Приятный звук, правда? Похоже на Ферде Грофе[84].
– Приятней, чем громыхание фермерских грузовиков по пути к Фэнел-Холлу[85].
Мы глядели довольно долго – а повозки одна за другой все сворачивали с моста, фонари, качаясь, плыли мимо. Моим босым ногам становилось холодно, их царапали мелкие камешки в крыше.
– Насмотрелась? Хочешь обратно в комнату?
– Нет, нет еще! Давай дождемся конца.
– Тебе точно не холодно?
– Ни капельки. – Ее ладонь двинулась вверх, а потом вниз вдоль моей спины, прижимая к ней холодную ткань пижамы. – Но ты замерз! Заледенел. Иди под одеяло.
Мои ступни меня убивали, но она так была заворожена зрелищем, что я не мог в этом признаться. Все, что ее завораживало, принадлежало ей по праву. Я залез к ней под одеяло.
– Лучше?
– Великолепно. Ты самая настоящая грелка.
– Это мое теплое сердце. Потрогай.
Я так и сделал. Я стоял на застывших от холода ступнях, обхватив ее рукой и положив ладонь ей на грудь, и внезапно испытал такой прилив сложных чувств, что едва не застонал и не заскрежетал зубами. Тоненькая и любящая, она жалась ко мне, и я остро ощущал безжизненность ее ног-палочек, свисающих с балюстрады. На улице покачивались фонари, а в голове у меня во множестве, сменяя друг друга, качались мысли о том, как все могло бы быть. Я поцеловал ее.
– Холодный нос, – сказал я. – Здоровый песик.
В конце концов процессия двуколок поредела, в ее хвосте торопились разрозненные отставшие. Фонари утратили яркость, улица стала по-рассветному серой, мы увидели груды овощей на повозках, ящики и мешки с луком, картошкой, артишоками. Под бледнеющим небом выступили силуэты холмов за рекой от Беллосгуардо до Бельведере. На их сумрачном фоне сделались видны изгибы улиц, углы красных крыш, черные шпили кипарисов. В приречной впадине появились двое рыбаков с длинными шестами; они начали забрасывать лески в скудный поток ниже плотины.
Выше по реке ее оловянный свет перебивался мостами: Веспуччи, Каррайя, Санта-Тринита с его нежным изгибом как бы цепочки, провисающей в сторону неба; все они недавно были воссозданы из обломков, которые оставили отступающие немцы; а за ними, заслоняя более дальний пейзаж, теснились здания, выкрашенные в оттенки охры и умбры, и громоздился застроенный Понте Веккьо. Словно смотришь на поток истории, ведя взгляд от нижнего течения к верховьям, туда, где зарождалась современная цивилизация.
За последующие десять лет, когда мы очень много путешествовали, я попривык к древностям, и Флоренция, задыхающаяся от толп и автомобилей, потеряла для меня часть своего великолепия. Но тогда, зеленый и не имеющий истории, я, неотесанный пришелец, алчущий культуры рода человеческого, глядел на город и реку, врастающие в дневную действительность, и с трудом мог поверить, что люди, которые стоят на этом балконе и видят все это, – Салли и Ларри Морганы, хорошо мне знакомые.
К тому времени, как я отнес Салли обратно в постель, надел шлепанцы и сунул в воду кипятильник, чтобы приготовить чай, на Беллосгуардо зазвонили колокола – полифония на четыре или пять голосов. Они звонили так век за веком над всей кровью, над всей борьбой и усилиями, и я намеревался что-то познать здесь, в городе, который они пробуждали от сна. Будут долгие дневные часы и вечера без чтения чужих рукописей и литературной поденщины. Мы можем выучить итальянский, можем прочесть про Медичи, можем гулять по улицам, по которым ходили Леонардо и Галилей, можем получше понять Ренессанс и вырасти, стать достойными нашего мира и самих себя. Нам сорок с хвостиком, наша дочь поступила в колледж… Ничего, можно начать и сейчас.
Ни с чем не сравнимый флорентийский rumore della strada[86] нарастал, вливаясь в открытую дверь вместе со свежим утренним воздухом. Голос “веспы”, как голос горлицы в Песни песней, сделался “слышен в стране нашей”. От кипятильника в кувшине пошли пузыри. Я поставил две чашки, вынул чайный пакетик. Под взглядом лепного putto[87], украшавшего угол потолка, Салли, прислонясь к резному изголовью кровати, смотрела на меня.
– Тебе верится, что у нас впереди еще целый год этого?
– У меня на этой почве интеллектуальная декомпрессия.
Ее взгляд стал испытующим, словно она заподозрила скрытый смысл, и чуть погодя она слегка покачала головой и сделала извиняющееся лицо.
– Я должна была сообразить. Ты так тяжело работал и так долго.
Я промолчал, наливая кипяток в чашку с пакетиком. Салли слишком много думает. У нее чувство вины из-за того, как обошелся с ней Бог.
– И сейчас не отдыхаешь, – продолжила она. – Даже чай приходится заваривать. Уж это-то мне бы следовало брать на себя. Ты не для того сюда приехал, чтобы делать кухонные дела.
Я переложил пакетик в другую чашку и наполнил ее кипятком.
– Посмотри на себя. И давай кое-что проясним раз и навсегда. Повторяй за мной: “Я не жернов у тебя на шее”.
Пожимая плечами и улыбаясь, она не сразу, но повторила наконец:
– Я не жернов у тебя на шее.
– “Я не твой крест”.
– Я не твой крест.
– “Я никогда не была твоим крестом”.
– Ну все, хватит, не надо перебарщивать.
– Не скажешь – не получишь чая. Как в китайской прачечной: нет квитансии – не отдам любашки.
– Ладно. Никогда не была. Надеюсь.
Я дал ей чашку, и она, полулежа, приблизила ее ко рту. От ее выдохов пар сносило в мою сторону.
– Давай вообразим, что твоим крестом был денежный долг, – сказала она. – Ты осознал, что он выплачен? Это как проснуться и увидеть, что большое уродливое родимое пятно за ночь исчезло. Они так же сильно его ненавидели, как мы. Помнишь, как Чарити обрадовалась, когда ты дал ей последний чек? “Ну слава богу, теперь опять мы можем просто быть друзьями!” Они бы десять лет назад аннулировали долг, если бы мы позволили.
– В этом случае разве нам было бы так хорошо сейчас?
– Конечно, нет. Но я терпеть не могла, что ты так заведен. Если бы не этот долг, мы могли бы поехать сюда гораздо раньше.
– Я выживал. Мы все выживали. А сюда поехать мы все равно не сумели бы из-за Ланг.
– Наверно, не сумели бы. Хотелось бы знать, каково ей сейчас в Миллз[88].