Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не моя, это Курицы внучка, не успела детей подрастить, как, ох… И мне уже не так одиноко, я-то за ней нет да погляжу…
– А где ее муж? – спросил я тетю Катю.
Тетя Катя удивилась, отмахнулась рукой. Нагнулась к девочке, спрашивает: «Ну что тебе?» А девочка еще говорить не умеет, она смотрит на землю и говорит: «Ня» – на ее языке обозначает «дай». Просит, значит.
– На, на, – говорит, суетясь, тетя Катя. – Я тебе, хочешь, редиску найду, ой нужно гряды прополоть, совсем заросли гряды. У нее целых трое детей-то. Двое учатся: один в Осташкове, один в Калинине. В люди выходят, она им еще то посылочку, то пятерочку… Только она не знает, чьи они… В войну, ой, горюшко, идут солдаты с вином в руках, ну, где тут такая-этакая молодуха?! И к ней, Курице, значит. Они-то уйдут, а дети остаются. Хоть бы один солдат возвернулся посля, неужто всех-то поубивало? Ох, я думаю, не надо ее больше, войны-то… Жаль мужиков, ох, как жаль…
А девочка тут как тут, она не дает поговорить тете Кате. Чего ей война…
Она дергает за подол, она глядит на солнце и говорит: «Ня». И показывает пальцами, вытягивая ручку к солнцу.
Ей надо все солнце, ни меньше ни больше, и я беру ее на руки и долго с ней стою, потому что так до солнца куда ближе.
Проходя на По лновские плесы, я никогда не миновал без остановки Заплавья. Оно чем-то необыкновенно привлекает меня, белая деревушка о двадцати домах. Тут столько своеобразия, от архитектуры до самих людей, что удовольствие тихо побродить по улицам, которых, в сущности, нет, и глядеть помаленьку на чужое житье-бытье.
Прямо под ногами сушится трава с осокой пополам, громко шелестящая. При малейшей тучке из домов выскакивают тетки и начинают энергично сгребать все в кучу. Потом оглянутся, тучка растаяла, быстро раскидают траву по улице и побегут в дома.
Дома же тут почти все с прекрасными украшениями в виде резьбы. Окошки в резьбе, и сточные трубы в резьбе, и фасад, и фамилия хозяина, и год постройки – все будто выткано, как связано из дерева.
В узкой тоне, заливчике, которым, как голубым пояском, окружена деревня, стоят катера рыбхоза. Тут можно услышать тихую приговорь рыбака, когда он продает тебе рыбу:
– Это же не рыба, это сок… Ты бери, милок, ты не смотри, что мелочь, она же, как снеток, сладкая, милок, рыба.
Высыпав ее, голубую, мокрую, прямо из своего козырька, он стряхнет его и наденет на голову.
У меня есть мечта когда-либо приехать сюда, в Заплавье, и тихо-мирно пожить тут целое лето, никуда не торопясь, не прыгая и не ругаясь по пустякам. Чтобы можно было походить на катерах на промысел, спать на сене, глядеть прямо от крыльца на заливчик, ловя ухом всплески воды, да раз в сутки приходить на разломанную до основания пристань и смотреть, как уходит пароход. Пароход появится прямо из зарослей Поло новки, да я много раз видел, как он ходит по самой Полоновке, речке глубокой, но узкой и зарастающей. Двухпалубный огромный пароход, перетащенный сюда во время большого паводка с Волги, неминуемо от Полновских плесов проходит Полоновку и виден в ней за километр. Кажется, будто он движется по кустам, ломая со скрипом деревья. На самом же деле он почти трется о берега, и в тот момент, когда проходит мимо тебя, можно увидеть, как вода быстро станет подыматься и выходить из берегов, а потом сразу спадает, и ты можешь остаться на сухой земле вместе со своей лодкой…
Вот так бы и жить, чтобы пароход уходил, а ты оставался и медленно посиживал около потухающей воды и холодеющих в сумерках трав… Да мало ли у кого какая мечта, а плывем мы дальше, потому что все мы куда-то торопимся и такова жизнь.
Какой-то парусник скользнул наперерез, покачиваясь и взмывая, как широкая белая бабочка. До нас долетела негромкая песня. И вдруг странная необычность объяла меня, словно далекий, откуда-то из моей смутной юности выплыл этот чудный парусник с песней. В какое-то мгновение я понял, что это наше – и ребята, и парусник, и песня… И быстрая, ловкая наша Зойка, прищурив глаза, правит рулем.
Яхта уходила, смутив все мои чувства, взбудоражив воображение. Она, как Летучий голландец, пронеслась по краю воды и исчезла в плесах. Можно было подумать, что это мираж, воспоминание далеких дней, но я знал, что все было. И, бросив весла, я заговорил часто, без передышки:
– Поедем! Ну поедем же, я знаю, где они остановились. Лишь один вечер посидим, и все. Ладно?
Мы сидим у костра среди наших ребят. Все тут как прежде: шум, и шутки, и много новых песен.
Антон негромок и уравновешен. Бессменный наш капитан. Он наводит в лагере порядок и говорит:
– Разбегись на двадцать шагов, чтобы на себя взглянуть со стороны!
Юрка хвастун, он показывает рыбу:
– Смотри, ты видел такую щуку? Автор, встать!
Поднимается Лева. Он тоже не очень изменился, такой же циник, и ничего ему не нравится. Церковь Никола-рожок он называет: «Никола-саксофон», но на Селигер ездить не перестает.
Много суетится Володька Магерин, он кричит:
– Запевай, а то я кончусь.
Володька умеет делать все – петь, плясать, играть на аккордеоне или гитаре, рисовать и смешить ребят. Мне рассказывали, что он своими репликами расстроил тут серьезные соревнования по волейболу. Команды перестали играть и легли в сухую пыль прямо на площадках, разрываясь от смеха. Володька же сделал это, как всегда, не нарочно, а только потому, что чудить – свойство его характера. Забегая наперед, я скажу, что я в тот вечер видел Вовку последний раз. Через несколько месяцев он погибнет случайно и бессмысленно от руки какого-то бандита. Мне сообщили не скоро об этом по телефону, а я перестал что-либо слышать, может, я не держал трубку, кто знает. Так и получается, что еще в середине книги я писал про Володьку живого, посмеиваясь про себя. И не знал, что на последних страницах придется сказать о его смерти. Как у Твардовского, помните: «Словно этой бедной книге много, много, много лет…»
Володька любил говорить: «Эх, жаль, что не брит, а то бы весь мир расцеловал!» И пускай это шутка, но жизнь и Володька, целиком наполненный ею, были одно целое, и трудно сейчас представить, что Володьки нет.
Володька учился в ремесленном на художника-оформителя, потом его взяли на стажировку в ансамбль Моисеева, но у него не хватило терпения ходить и заниматься. Я уже рассказывал, как он плясал в лодке посреди озера. Он делал блестящие репродукции, владея одинаково левой и правой рукой, но после него осталось очень мало оригинальных картин. Потом он работал массовиком в доме отдыха «Ильинское», где в общем-то мог и рисовать и развлекать отдыхающих (Володька один давал концерт часа на два, на три, и не какой-нибудь, а профессиональный и великолепный концерт, мы-то знали). И опять же, его любили в доме отдыха, и девчонки лезли к нему, и отдыхающие наперебой поили его водкой. Такой был путь Володьки Магерина, сложный и вдвойне трагичный оттого, что он сам понимал это. Иногда я заставал его небритым, каким-то опухшим, с синей кожей под глазами, в его крошечной комнатке при доме отдыха, где с одной стороны валялись краски и десятки начатых эскизов, с другой – планы культмассовых мероприятий и застывшая картошка с котлетой.