Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, были и другие знания — книжные, а в жизни Америка и в самом деле дарила пароходы и прочие движущиеся конструкции, и вечно спящие небоскребы, но только не пришлым. Засыпавшись на экзамене (Роман Романович, забравшись в «форде» на горку, нечаянно отпустил педаль тормоза, и машина резво покатилась задом вниз), он расстался с надеждой зарабатывать доллары, весело мотаясь по городу в солнечно-желтом такси.
Левушка — так в ту пору еще называл Купченко возникшего из неизвестности напарника по несчастью, — оказавшись за рулем, сдрейфил, точно сидел не в обтянутой кожей кабине, а в голом бронированном нутре то ли танка, то ли еще какой-то бронемашины и впереди его ждало кровавое побоище. Потом они вдвоем долго бегали по городу в поисках какого-либо эмигрантского счастья. Липский таскал Романа Романовича от католиков к протестантам. Потом уговаривал заглянуть в секту пастора Муна. Там, шептал он, деньги дают.
Ничего и нигде, кроме благословений, они не получали. В синагоге, куда примчались по призыву Липского, ребе спросил: «Ну что, дети мои, уже набегались?» Еще он сказал, посмотрев на Липского: «Тебе я могу вернуть частицу твоей крайней плоти. И пришью ее, только чтоб ты стал счастливым. Тебя мне жалко. А твоего друга — так нет. Он крепче тебя».
Счастья все не было. И Купченко перестал называть Липского таким теплым именем «Левушка».
Прежде всего он понял, что этот тип никогда не сидел ни в тюрьме, ни на зоне, хотя утверждал, что провел там немалое время за свое лихое диссидентство. И еще, решил со временем Купченко, может, Липский и писал статьи, сценарии и еще что-то, но что толку, если в нем нельзя было отыскать, даже при пристальном разглядывании, крупицы таланта. Об талантливого человека обжигаешься или замерзаешь в его присутствии. Однако Липский твердил: «Меня гноили именно за мой безразмерный талант, за мою конгениальность!»
Купченко как-то собрался спросить его: «Если ты такой креативный, какого же хрена ты торчишь здесь, выманивая ласково-просящим взглядом подарки у пастырей всех сущих на земле конфессий?» Но не спросил. И с этого, можно считать, между ними начались трения, приведшие к значительным неприятностям. И потому, что не хватило воли указать Липскому его место на эмигрантском задворье, их двуединость в поисках хлеба насущного превратилась в сущий раздрай.
Но когда они от безысходности, пожалуй, сели с Липским писать роман, сочинительство неожиданно пошло довольно резво. Наверное, от пережитых обид и страданий, от кукишей и оплеух, слившихся в Большую обиду, сочинительство даже не пошло, а побежало, понеслось.
«А ты говорил, где родился, там и сгодился, а это что тебе, фуфло, это — литература, это проза!» — вопил Липский, заканчивая громкое чтение каждого нового куска романа. И в самом деле, то, что Купченко узнал, чему поразился, что пережил и не выплюнул, а сохранил в себе и пристроил к месту и делу, красиво и складно наполняло его гордостью и иным чувством, которое он, стесняясь, называл случайным счастьем.
Самолет пел свою обыденно заунывную песню, негромкую, усыпляющую, стюардессы плавали по салону, как вальяжные рыбки в аквариуме. Александру Борисовичу временами становилось неясно, спит ли он, окунаясь в жизнь Романа Романовича, или вспоминает свою собственную одиссею. Странно, но за короткое время ему, в общем-то, понравился человек, который все-таки нашел свое место в жизни, выскочил из цепкого притяжения эмигрантского поля и живет в районе «Квинс» города Нью-Йорка, словно на Ширяевом поле в Сокольниках: все мое, все привычно, будто появился на свет на Бродвее, а не родился на Пятой Черкизовской улице, сбоку от Преображенки.
Объявили о скорой посадке, но Турецкому не хотелось открывать глаза, и он решил до конца досмотреть фильм, сценарий для которого писали два непохожих друг на друга человека.
Радостное чувство у Купченко померкло, как только возник разговор о гонораре, авторстве и всем прочем, что сопровождает дела литературные. Липский тащил одеяло на себя, требовал большую долю гонорара, утверждал, что писал роман в одиночестве: ну что, мол, толку в том, что Роман Романович делился с ним своей жизнью, страхами и восторгами, ведь писал-то текст он, Липский, он, мол, больше Купченко находился за письменным столом, чаще тыкал пальцами в клавиши электрической машинки. В общем, память у бывшего Левушки оказалась очень даже короткой, когда сочиненное ими стало превращаться в нечто реальное, которое вот-вот будут читать люди, много, много людей.
Роман Романович задумался о будущем, которое опять затуманилось. А Липский звонил ему: «Моя фамилия будет стоять перед твоей!» «Почему?» — спрашивал его Купченко. «Так по алфавиту», — говорил Липский. «Ивритскому, что ли?» — ехидно спрашивал Купченко.
Роману Романовичу не хотелось думать о погружавшемся в туман будущем. Он только вздыхал: Липский медленно, но упорно сходит с ума. Или намеренно сводит в болото сумасшествия Романа Романовича.
А вскоре он просто-напросто взял да украл еще новенькую тогда машинку — это мягко блестевшее серой эмалью электрическое чудо. Попросил, ссылаясь на то, что нужно поправить пару эпизодов, и не вернул, зажал с концами…
Негромко, но довольно ощутимо отозвались в корпусе авиалайнера выплывшие из его чрева шасси. Что-то говорила стюардесса, наклонившись над Александром Борисовичем. Он открыл глаза и привычно осмотрелся: ремень безопасности был застегнут, столик убран…
— Нет, — сказала стюардесса, — вы законопослушный пассажир, но на лице у вас была такая грусть, что мне захотелось сказать вам доброе слово. Вам что-то печальное снилось?
— Вы ошибаетесь, — негромко произнес Турецкий, — мне снилось, что недостойный будет наказан, а чистого человека причислят к лику святых.
— Да, — сказала стюардесса, — так бывает во сне.
— Я сделаю это наяву. Я сделаю это в жизни, такой же реальной, как истинно то, что мы с вами садимся в аэропорту города Великого чаепития.
Стюардесса улыбнулась:
— У вас хороший английский.
— Да, мэм, вы угадали: я из России, я упрямый.
— Бог будет с вами, мистер русский.
Самолет плотно прижался хорошо вулканизированной резиной к полю Бостонского аэропорта. И вскоре Турецкий решительно шагал по «рукаву». В памяти возникла извиняющаяся улыбка Романа Романовича: «Знаете, Липский в конце концов начисто забыл о том, что мы писали роман в четыре руки. А я помнил, что каждый раз, уступая мне место за письменным столом, он говорил: «Садись скорее, Рома, а то сиденье остынет». Вы знаете, господин Турецкий, он забыл обо всем, что нас когда-то связывало. Вот забыл и вернуть машинку. Да, я вам об этом уже говорил, и вот только потом, много лет спустя, когда в суде разбирали вопрос об авторстве громко прошумевшего по всему миру нашего романа, я понял, почему Липский, как любят говорить сейчас у нас в России, «приватизировал» мою машинку. Он не хотел оставлять следов даже от кончиков моих пальцев на квадратных клавишах «Ай-би-эм».
Прямо перед Турецким бежала лента эскалатора, но он, сам не зная почему, стал подниматься по соседствующей с эскалатором лестнице. Каждый шаг Александра Борисовича сопровождался пропущенным через сжатые зубы словом: «Сука» — шаг, «Подонок» — шаг, «Дерьмо!»— еще один шаг… Это же надо так накрутить себя, злобно и с огромной силой, чтобы сжечь собственную память, а на пепелище выстроить чужую историю. До встречи с Купченко Липский ничего не знал из того, о чем они писали в своем романе. Всякие там медико-биологические и баллистические экспертизы, дознания, оперативно-розыскные мероприятия… Липский записывал эти термины на клочках бумаги и заучивал их. Для чего? А чтобы потом бросаться этими словами в зале заседания суда, суда уже не из их романа, а из жизни: «Слушается дело «Липский против Купченко».