Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Булгаков поклонился.
— Андрей, ты слышишь? — повернулся он к Платонову. — Нет, я не ошибся! Такой учтивой речи не учат казаков на Дону. Ей вообще не учат. Эта элегантность — признак другого мира. Так говорит человек из Зазеркалья, из страны славы, где несть ни печали, ни воздыхания. Там никогда не кончаются деньги. Сердечно благодарю вас, товарищ Шолохов, но взять тем не менее не могу, даже учитывая ваше любезное предложение отсрочки. Я, скажу вам откровенно, опасаюсь, что отсрочка может стать вечной.
— Вольному воля, — пожал плечами Михаил. — Андрей, но ты-то не отказывайся! Ты же из рабочих, к чему тебе эти интеллигентские реверансы? Когда теперь гонорар получишь? У тебя семья, Маня с Тошкой! — Михаил вытащил из нагрудного кармана пачку кредиток, отложенных на обновы Марусе и Светланке, и сунул под пресс-папье на письменном столе.
Платонов с достоинством поблагодарил.
— Ну что, Мария Александровна, накрывай на стол! — сказал Михаил. — Поминки будем править по Макару Ганушкину. Но вообще-то, Андрюша, я не очень понял, за что они тебя в трату дали. Неудачно твои босяки Ленина цитируют? «Наши учреждения — дерьмо», «наши законы — дерьмо»?
Андрей пожал плечами:
— Может, и это… Говорят, что Сталин прочитал «Макара», но сказал всего два слова: «двусмысленное произведение» или «двусмысленный рассказ»…
— Погоди-ка, погоди-ка! — Михаил пошел к вешалке, где висел его кожан, достал из кармана «Октябрь». — Что-то такое было и у Леопольда… Ага, вот: «В нем есть двусмысленность… Но наше время не терпит двусмысленности». Можешь считать, что именно так сказал Сталин. Авербах руководящие указания запоминает намертво. Но выводы, поганка, делает свои. Сталин сказал, что рассказ двусмысленный, а Авербах пишет, что враждебный.
— О, этого Авербаха я хорошо помню! — воскликнул Булгаков. — Это ведь он зарезал окончание «Белой гвардии»! «Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета. Не только наша критика и библиография, но наши издательства должны быть настороже, а Главлит — тем паче». Наизусть помню! Одна мысль мне приносит некоторое облегчение, что этот не-Бах будет в аду повторять свои приговоры бесконечно!
У Михаила нехорошо засосало под ложечкой, когда из уст Булгакова прозвучало: «зарезал окончание». Неужели такая же судьба ожидает «Тихий Дон»? Он встряхнул головой, отгоняя эти мысли, и разлил водку по рюмкам.
— Давайте, что ли, за встречу, — сказал он. — Не в добрый час мы увиделись, но верю, что настанет и добрый.
— Вы, помнится, и прежде верили, — усмехнулся Булгаков. — И он для вас настал. Откройте секрет: как это у вас получается? Лично мне мое будущее видится ужасным. Сначала меня отменили как беллетриста, а теперь — как драматурга… Просился взять меня на работу штатным режиссером — шарахаются, как от черта. Что дальше? В рабочие сцены мне идти, что ли, в дворники? А вы излучаете уверенность, хотя, оказывается, и у вас роман задержали. Знаете, я все ж таки думаю, что будет именно по-вашему. Но не понимаю, почему. Может, оттого, что вы молоды? Но и Андрей молод, а дела его не блестящи, и блестящими, судя по тому, что он пишет последнее время, быть не могут. Как же вам удается сохранять жизнерадостность? Объясните, сделайте одолжение.
Михаил взял бутылку, налил всем еще.
— Вы, Михаил Афанасьевич, смотрите со своей колокольни, вот я и кажусь вам выходцем из другого мира, где всем заправляет удача. Что ж, смотрел и я на вас так в МХТ, на «Днях Турбиных», когда выходили вы раскланиваться. Вот уж удача, так удача! Автор запрещенного романа, которого клеймят как врага советской власти, ставит по роману пьесу, которая идет с бешеным успехом! Сталин ездит, сам видел! И выглядели вы тогда тоже вполне уверенно, можете мне поверить. Чем от вас тогда пахло, рестораном или хорошим одеколоном, не ведаю, но выглядели вы так, как я выглядеть никогда не буду: монокль, пробор, галстук-бабочка, накрахмаленная грудь… Сомерсет Моэм! Кнут Гамсун! Я и подходить-то побоялся, хотя Ермолов звал. Потом судьба-злодейка перевернулась на полном скаку… Это Россия: у нас, как известно, от тюрьмы да от сумы… Упал — вставай, встал — смотри под ноги, дорожка ухабистая… Интеллигенту это трудно, я знаю. Удача для вас — дело обычное, вы жизнь не мыслите без удач, а неудача — рок, судьба, трагедия… У нас же иначе. Казак — не казак, если ставит на своей жизни крест от постоянных невзгод. Зависеть от случайных удач он не может. Он отец семейства и солдат, смерти в глаза смотрел. Можете ли вы представить себе в его устах фразу: «Будущее мое ужасно»?
Вы вот драматург — вообразите себе на сцене казака с такой репликой! Сами будете смеяться до упаду!
— Действительно, — засмеялся Булгаков.
— А отчего вам смешно? Смею надеяться, не оттого, что вы считаете людей из народа такими скотами, что они и о будущем своем задуматься не могут? Нет, у станичника, который вместо подписи своей крест выводит на бумаге, другое отношение к жизни. Мы сидим тут с вами за хлебом-солью и сладкой чаркой, а что же будет, если хлеборобы лягут все как один на землю и скажут: будущее ужасно, пропади оно все пропадом? Нет, первый закон жизни для них: упал — вставай. Низко упал — ползи что есть силы наверх. Такой характер на Дону выковался. Может, и мне от этого характера кой-чего перепало? И потому я такой, как вы говорите, жизнерадостный?
— Что ж, это многое объясняет, — задумчиво промолвил Булгаков, — и удачу вашего романа в том числе. Но я не на Дону родился, казаком при всем желании быть не могу. Да и не очень-то я ими очарован, извините за откровенность. Я не большой поклонник Лермонтова, но казака он в «Фаталисте» описал верно — того, знаете, что зарубил сначала свинью, а потом Вулича. Казак-то не менее фаталист, чем Вулич и Печорин. Да и вы вот говорите… Я казаков знаю немного, поколесил с ними по Чечне. Сидим ночью в Ханкальском ущелье, костры горят. Огонь выхватывает из темноты лица — бородатые, изменчивые, странные… Тыла нет, за спиной дубовая роща. Ни один пехотный начальник так свою часть бы не расположил. Говорю осторожно: ведь налетят чеченцы из рощи, зарежут, как кур… Скалят белые зубы, рассуждают эдак по-философски: «Поручиться нельзя, заскочуть с хлангу. Бывало». И покуривают по-прежнему. Фаталисты! Для вас эти люди — родные, и вы пишете для них. А я их не понимаю, и они меня тоже. Да, я интеллигент, люблю интеллигенцию и пишу для интеллигенции. Как и вы, считаю ее слабой, но без нее России не мыслю. Не хлебом единым… А что касается мужичка-кормильца, то спасибо ему, конечно, но умиляться им не буду, увольте. Он, знаете ли, запросил что-то очень большую цену за свой товар. Он Россию запросил! Со всей ее мощью, лесами, пашнями, дворцами, парками, заводами, дредноутами, гвардейскими полками… Он, видите ли, создал все это своими руками, хотя точно известно, что ничего похожего он бы не создал, если бы не понукали его дворяне и презренная интеллигенция. Ведь мужик, он, как Плюшкин — на свой двор тащит он бревно, а на нужды общества — хворостину. Эту революцию сделали из жадности кулаки, а большевики только речи произносили. В 26-м году меня на допросе в ГПУ спросили: почему вы не пишете о рабочих и крестьянах? Я говорю: я слишком занят проблемами интеллигенции, чтобы интересоваться бытом рабочих, а на крестьянские темы писать не могу, потому что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать. Гэпэушник смеялся, но прошло два года, и оказалось, что Сталин тоже так думает. Теперь кулакам 17-й год икается. И поделом.