Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По приезде в Лондон мы прежде всего отправились в адмиралтейство; я объявил, что добровольно предаюсь в руки правосудия, и просил назначить тюрьму, в которую я должен идти, или обеспечение, которое надобно представить. Лорды согласились принять обеспечение; но как «Трезубец» крейсировал в это время в Ламаншском проливе, то для пересмотра прежнего приговора надобно было, чтобы корабль возвратился; а он должен был еще пробыть в отсутствии с месяц или месяца полтора. Это замедление чрезвычайно огорчало меня, но оно было совершенно неизбежно.
Мы прожили все это время в Лондоне. Я совсем не знал этого нового Вавилона; но как он ни любопытен, я не мог изгнать из сердца моего беспрерывное и глубокое беспокойство, которое меня мучило. Тогда было уже с лишком четыре месяца с тех пор, как я уехал с Кеоса, а горесть разлуки падает всею своею тяжестью на того, кто остается на месте. Что делала, что думала Фатиница, единственное из всех моих восточных видений, которое глубоко запало мне в душу и беспрестанно было у меня перед глазами!
Наконец получено было донесение, что «Трезубец» вошел в портсмутскую гавань; адмиральский корабль был там же, а потому решено было нарядить суд в Портсмуте. Мы тотчас выехали из Лондона: время было для нас так дорого, что я не хотел терять ни минуты.
Несмотря на все мое нетерпение, приготовление к производству суда длилось целый месяц; наконец давно желанный день наступил. Батюшка не хотел отстать от меня и нарядился в свой контр-адмиральский мундир, а я надел снова мой мичманский, которого не носил уже со смерти Борка.
В семь часов утра с адмиральского корабля раздался уже пушечный выстрел и сигналами дано было знать, что военный суд соберется в девять часов. Мы отправились туда в назначенное время. На корабле меня тотчас посадили под караул, и капитаны, назначенные членами суда, стали один за другим приезжать. Их принимал отряд морских солдат, которые делали им на-караул.
В половине десятого суд собрался и меня позвали. Я вошел в залу совета. В верхнем конце длинного стола сидел в президентских креслах адмирал; по правую руку его был капитан-обвинитель. Шестеро других капитанов поместились по старшинству по трое с каждой стороны стола. На другом конце, против адмирала, сидел судья-адвокат; а я, как обвиненный, стоял возле него без шляпы.
Прежнее дело было отложено в сторону, и начато новое судопроизводство. Я был обвинен в том, что убил на галатском кладбище английского офицера без вызова с его стороны. Следовательно, мне надобно было только доказать, что я не зарезал Борка, напав на него врасплох, а убил на дуэли. О нарушении субординации не было и речи.
Я молча, почтительно выслушал обвинение. Потом потребовал позволения говорить и рассказал просто и спокойно, как дело было, и просил только, чтобы для оправдания моего спросили кого-нибудь из офицеров экипажа «Трезубца»; я не указывал ни на кого в особенности, предоставляя судьям призвать кого им угодно.
Судьи положили снять показания с капитана Стенбау, второго лейтенанта Троттера, мичмана Джемса Перри, боцмана Томсона и еще с четырех матросов. Свидетелей против меня не было ни одного.
Само собою разумеется, что показания всех этих свидетелей были единодушны. Не только они сложили всю вину на Борка, но каждый из офицеров оканчивал свое показание, объясняя, что если бы он был оскорблен так же, как я, то и отомстил бы за себя точно так же.
Четверо матросов, в числе которых был и Боб, сделали такое же показание. Один из них, который был на вестях у Борка, сообщил суду обстоятельство, которого я не знал, именно, что он сам сквозь отверстие неплотно затворенной двери видел, как лейтенант поднял на меня палку.
По выслушании свидетелей, судьи, чтобы приступить к совещанию, велели всем удалиться. Свидетели ушли в одну сторону, а я в другую. Через четверть часа нас всех позвали опять в присутствие. Все члены суда стояли с шляпами на головах.
В каюте царствовало глубокое, торжественное молчание. Признаюсь, что в эту минуту, несмотря на всю мою уверенность в правоте моего дела, в благорасположении судей, я был встревожен. Президент положил руку на сердце и сказал громким голосом:
— По чести и совести перед Богом и людьми наш обвиненный не виновен в убийстве.
В ту же минуту раздались общие радостные крики и, несмотря на уважение к месту и на присутствие судей, батюшка, который ни на минуту не отходил от меня, бросился мне на шею. Офицеры «Трезубца» и впереди всех капитан Стенбау кинулись ко мне, так что я снова очутился посреди своих товарищей, и они, не видав меня год с лишком, с родными, пожимали мне руки, обнимали и поздравляли меня. Только что я успел поклониться судьям и поблагодарить их, меня схватили и почти вынесли на палубу. Баркас «Трезубца» стоял борт о борт с адмиральским кораблем: мы все сошли в него и меня с торжеством повезли в Портсмут.
Вышедши на берег, я тотчас вспомнил о матушке; она не могла ехать с нами на корабль и в смертельном беспокойстве ожидала, чем кончится суд. Батюшка и капитан Стенбау начали толковать о приготовлениях к большому обеду, которым они хотели праздновать мое оправдание, а я побежал к дому, где мы остановились. В два прыжка очутился я у дверей матушкиной комнаты и почти вышиб их. Матушка стояла на коленях и молилась обо мне.
Я еще не успел выговорить ни слова, как она увидела меня, протянула ко мне руки и вскричала:
— Спасен! Спасен! О, я счастливейшая из матерей!
— А от вас зависит сделать меня счастливейшим из сыновей и мужей.
Можно представить себе, как удивилась матушка, услышав такой ответ, и с беспокойством начала меня расспрашивать. Минута была такая благоприятная, что я тотчас приступил к объяснению, которое нарочно отлагал до тех пор. Пользуясь отсутствием батюшки и моих товарищей, я подробно рассказал ей свои приключения с того времени, как бежал из Константинополя и до того дня, когда получил в Смирне последнее ее письмо.
Разумеется, что этот рассказ возбудил самые сильные ощущения в сердце матушки. Я держал ее за руку, и, когда рассказывал о нашем сражении с пиратами и о том, как я чуть не потонул, рука ее трепетала. Когда я говорил о смерти Апостоли, слезы лились из глаз ее. Она не знала Апостоли, но он был ей не чужой: он спас жизнь ее сыну.
Наконец я дошел до прибытия нашего на остров Кеос; изображал свое любопытство, желание, рождающуюся любовь к Фатинице. Я описал ее матушке такою, какова была в самом деле, то есть ангелом любви и чистоты. Я говорил, как она твердо верит моему слову, как она предалась на мою волю, когда я объявил, что хочу самолично просить благословения моих родителей. Я представил матушке, как должна страдать теперь бедная Фатиница, когда она уже пять месяцев не имеет обо мне никаких известий и ее поддерживает только одно убеждение, что я люблю ее столь же горячо, как она меня. Потом я стал на колени, схватил матушкины руки, целовал их и умолял не доводить меня до ослушания.
Матушка была так добра и так любила меня, что хотя вся эта история, по нашим нравам, должна была казаться ей чрезвычайно странною, однако же я видел ясно, что дело на половину уже решено в мою пользу. Для женщин в слове «любовь» столько прелести, что они им всегда увлекаются, сначала на свой собственный счет, а после на чужой. Но оставалось еще уговорить отца моего; конечно, я не мог сомневаться в нежной любви его ко мне, но невероятно было, чтобы он легко сдался. Батюшка весьма уважал древность фамилий и всегда желал, чтобы я женился на какой-нибудь знатной девушке; правда, Константин Софианос, как и все Майноты, вел свое происхождение прямо от Леонида, но батюшке, верно, показалось бы, что ремесло пирата не совсем соответствует знатному имени. Что касается до матушки, то она тотчас поняла, что когда Фатиница будет в Лондоне отличаться своей красотою в светских обществах, или в Виллиамс-Гаузе услаждать наш домашний круг своим милым характером, никто не вздумает доискиваться, чем занимаются на Киосе потомки спартанцев. Притом я говорил ей, что от этого брака зависит счастье всей моей жизни, а мать никогда не считает невозможным того, что может составить благополучие ее сына. Матушка обещала все, чего я хотел, и взялась вести переговоры об этом важном деле с батюшкой.