Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже и новогодние праздники с Рождеством минули, а всё длится, наивными детскими шариком перекатываясь из дня в день, это «чуть-чуть». Новый год она отказалась встретить вместе с ним, а он так надеялся, так увещевал, обещая:
– Хочешь, вселенский бал для тебя закачу? В Доме культуры, у меня там товарищ работает. И ты будешь на балу королевой!
Ещё обещал шикарный стол с шампанским и весёлую компанию друзей и родственников. Но она сдержанно ответила:
– Спасибо, большое спасибо. Не могу, не могу. Извините.
И он, уговаривая, на колени опустился перед ней, прилюдно, на улице, на самой главной – Карла Маркса, да на глазах у постового милиционера.
– Не поднимусь, пока не скажите «да»! – заявил он, и даже – шапку прочь с головы.
Она нешуточно испугалась, тем более милиционер важно, а может, сердито напыжился. И, чтобы Леонардо поднялся, обманула его: сказала, что должна срочно уехать к тяжело больному родственнику в деревню; и что-то ещё в путанной легковесности наплелось. Поднялся, развёл руками, спросил:
– Вас проводить?
– Спасибо, не надо.
– Что ж, с наступающим вас. – И поплёлся восвояси.
Два праздничных новогодних дня провела дома в заперти одиночества и мыслей. Читала, мечтала, молилась, но и верный, работящий зингер её потрудился на славу в перешивках, придумках, примерках. Из журнала мод взяла чертёж выкройки и сшила «умопомрачительный» костюм-двойку, которые только-только пришли в страну из каких-то западных далей какого-то, возможно, другого человечества.
Кружила перед зеркалом, и оно, казалось, в благодарность за проявляемое к нему, старику, внимание, чище и четче обычного являло её образ, как-то так чудодейственно сбавивши свою туманистую поволоку десятилетий и событий века. А являл он Екатерину в этой «умопомрачительной» узкой юбке и полуприлегающем жакете без лацканов – принадлежности уходящего стиля, но с накладными карманами – «писком» нового пошиба. По телесным ощущениям – узкó, ужасно узкó, да и непрактично – страсть! Однако фигура высветилась в зеркале изящно стройной, нездешней статуэткой, и ею хотелось любоваться.
– Эй, старина, ты мне льстишь, что ли?
Зеркало по-стариковски тяжеловесно молчало, но и светилось, как начищенный к празднику самовар.
«Какие мы, женщины, всё же обезьянки, кривляки, жеманницы. Но… Но! Зачем шью, кого обольщать собираюсь?»
«Да не обманывай ты себя! Хочешь нравиться мужчине? Ну так нравься! А не будь коровой на коньках».
«О-хо-хо!»
«Хитрая, но глупая баба, вот кто ты».
«Ругай, ругай, может, поумнею».
«Сомневаюсь!»
Подошла к Державной, золотцевато осиянной с Сыном светом лампадки. Опустилась на колени и потянула тоненько-тоненько, как ребёнок:
– Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою. Благословена Ты в жёнах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших…
И пел её голос, и пела всякая жилка, как струнка, её души. А за окном кто-то шало начал палить из ружья, и бабахнула ракета, а следом – вторая и третья, со свистом и плеском света уносясь в небо. И засмеялись, и ликованием огласили люди округу. Поняла: Новый год пришёл, новый год жизни и судьбы – и для неё, и для её соседей, и для всей страны, и для всего мира, конечно, тоже, тоже. Оделась торопко, нырнула ногами в валенки, выбежала на улицу – хотелось быть с людьми, радоваться их радостями, а если что – так горевать их горестями. В сердце её, будто бы благозвон, звучало: всем вместе быть, в единстве быть, всегда, как бы не поворотилась жизнь.
К ледяной горке побежала, где у высоко-жердистого, щедро искрящегося костра тормошился, горлопанил, прыгал, толкался люд, детский и взрослый. По яру к самому льду Иркута была налита мужиками и детворой, ещё в начале декабря, эта горка, и люди сейчас на санках, на коньках-снегурках, на шкурах-ледянках и на чём попадя, порой просто сломя голову кидались вниз, чтоб пронестись с ветерком, с подпрыгами на кочках, с визгом, смехом, гоготом, со взаимными подначками и толканиями. И Екатерина, не раздумывая, с ходу устремилась вместе со всеми вниз. Упрямо стояла, уверенная: «Ну уж нет: не упаду, ни за что!» Полетела во тьму, в снега, в кручи с ухабинами и буграми. Однако уже через какие-то секунды – вчетвером-впятером с кем-то неслась кубарем. Наголосилась, набарахталась от души, как в детстве бывало, когда с ребятнёй каталась с горки у Ангары.
– С Новым годом!
– С новым счастьем! – слышала отовсюду.
И сама привечала-здравила, знакомых и незнакомых людей, но всех ощущала близкими себе, сродственными своей душе и жизни.
Укатались люди, употели, как в парной.
Пора и у стола посидеть – стали расходиться по домам, до последнего всё поздравляя друг друга. Одни соседи зазвали Екатерину к себе, угостили наливкой малиновой, солёным хариусом. Потом другие затянули её в свой дом.
– Накось, погрызи, Катенька, яблочко, да возьми конфетку. А самогоночка-то у нас – ай, важна! Спробуй-ка, монашка ты наша святая! Согреши вместе с нами, греховодниками окаянными!
Что ж, и самогоночки не грех выпить в великий народный праздник.
– Но только стопочку.
– Е-ей, ещё одну! А то – не по-русски, не по-советски даже!
– Нет! Простите.
– Обижаешь, соседушка!..
Спозаранок – в храм, на утреню. После службы причастилась и исповедалась. И впервые ничего – «ни граммочки» – не утаила о своём неизбывном, застарелом, как рубец, горе-злосчастье. Попросила у духовника совета. И не было в её голосе ни надрыва, ни печали; и говорила о своей беде просто, буднично. Созрела до донышка – поняла, чувствуя в сердце небывалую лёгкость и тишину.
Духовник её, отец Марк, не сразу нашёлся, что ответить. Он весь какой-то мешкотный, выглядел не по годам престарело и, кажется, был навеки утянут в какие-то свои скорбные думы, после того как вернулся с войны, которая закончилась для него у печей и бараков Бухенвальда.
– Господь всемилостив, Екатерина, – наконец, сказал отец Марк, но несоразмерно громко, в непривычной для себя бодрости голоса, будто заодно и себя убеждал в чём-то. – Понадейся на Заступницу нашу – Пресвятую Деву Марию. У тебя же, слышал, имеется список Державной? Вот и молись, молись, родная, перед ним. Она, Державная Матерь наша, не только перед тобой явит свет истины сущей, но и всему нашему отечеству укажет-таки пути-дороги земные и небесные.
Помолчал тяжело, с опущенными глазами, покусывая неухоженный, залохматевший, сникший ус. Екатерина откланялась и уже собралась было идти домой, да отец Марк спросил, с какой-то виноватинкой в приподнятом лишь к её плечу взоре:
– Помнишь, Катюша, молитву Оптинских старцев?
– Помню, батюшка.