Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как же можно было не заметить людей? Смотрела и не видела. Ничего кроме него? Очарованная ворона я!»
Она заметила, что у Леонардо наискось повело губы при виде этих достопримечательных статуй. Одна изображала довольно рослую, «мужиковатую» – ещё в студенчестве оценила Екатерина, – в трусах и майке девушку с увесистым, «как дубина», веслом на плече; вторая, расположенная следом, представляла юркого, мальчиковатого молодого человека на взмахе лыж и палок. В народе эта гипсовая, побеленная синеватой известью группа была известна под именем «Огреет-не-огреет». Было понятно, что маляр переборщил с синькой, и некоторым прогуливающимся гражданам был подарен повод подсмеиваться в холодное время года: «Посинела, бедняжка, на морозе. А ему, бессовестному, хоть бы что! Вместо неё огрею-ка его веслом, чтобы научился ухаживать за нашим слабым полом».
– А о такой красоте жизни что скажете? – спросила Екатерина.
– Если бы, Екатерина Николаевна, я был главным начальником планеты Земля, то повелел бы всюду выставить копии в полный рост «Давида», и человечество уже никогда бы не запуталось, как нужно жить, как нужно держать голову и спину.
– Один «Давид» всюду? Он он, такой огромный, шести метров, если не ошибаюсь, да и в этаком количестве по всей планете, – не задавит ли истинную, как вы говорите, красоту жизни?
– Но разве истина может задавить жизнь? Ведь истина только от Бога, от Творца вселенной, от нашего вселюбящего Отца Небесного.
– Вы недавно истиной называли «Давида».
– Да! Потому что «Давид» и есть одно из проявлений Бога. И смертный, но великий человек Микеланджело свидетельствовал «Давидом» перед всем человечеством о Творце…
Увлечённый беседой, жестикулируя, он нечаянно задел запястье Екатерины и мгновенно стиснул её пальцы.
Она вытянула руку, остановилась.
– Мне пора, – сказала она сухо. – Спасибо за приятную беседу. До свидания. – И быстро направилась к мосту.
– Но-о, Екатерина Николаевна… – потерялся он, кажется, обескураженный, пристыженный. – Я вас провожу.
– Не надо.
– Темно – мало ли что!
– Спасибо, не надо, – была она непреклонна. – Мой дом неподалёку, вон на той горке у иркутного моста.
«Убегаешь от судьбы, боишься перемен? Трусиха!»
Он чуть было не вприпрыжку следовал за ней.
– Вы, Екатерина Николаевна, напрасно думаете, что я несерьёзный человек.
– Вы уже говорили о своей серьёзности. Ещё раз до свидания.
– Вы сказали до свидания?
Екатерина остановилась перед ступеньками, ведущими вверх на мост, искромётно взглянула в глаза Леонардо, какие-то сливочно-маслянистые, расплывчатые в свете фонаря, в пушистом обрамлении бровей. Особо зримо увидела его тонковатую шею, нервно потягиваемую им из ворота этой безумно модной нейлоновой рубашки.
«Мальчик, взрослый мальчик. Ещё не лев, пока только на лео тянет. Плюшевого, с бархатной гривой, но, может быть, без ваты внутри. И чего он там в своих розовых мозгах навоображал обо мне? Неужели возомнил, что я его судьба?»
– Утро вечера мудренее, – ответила она скороговоркой и взбежала по ступенькам на мост.
– Или мудрёнее? – не без вызова выкрикнул он.
– Жизнь покажет, – отозвалась она, не оборачиваясь.
Возможно, он и не услышал.
И хотя отвечала она вполне осознанно, и хотя понимала, куда идёт, однако как оказалась на своём дворе, «шла ли, летела ли снова», не могла отчётливо вспомнить. «Дом, мой милый дом!» – вся горела она. Ей было томительно неуютно все часы, проведённые с Леонардо: тот – не тот, так – не так, надо – не надо, сказать – не сказать, взглянуть – не взглянуть (на него)? С ним рядом, отчего-то казалось, дышалось несвободно, а возле дома вздохнулось полно и легко. Постояла на крыльце, учащённо втягивая, как подмогу, холодный речной воздух, провожая взглядом сверкающий огнями пассажирский поезд.
– Счастливого пути, люди! – шепнула она и даже поднялась на носочки, чтобы зачем-то увидеть самые последние огоньки.
Чмокнула в нос пса Байкалку, который радостным вилянием и песенным поскуливанием встретил хозяйку. В доме вдохнула «чудотворного» воздуха, настоянного на запахах ладанки, лампадного масла, церковных свеч. Дома, наконец-то, дома, в милом, тёплом уголке своей жизни и судьбы!
Не поужинав и не сполна разоблачившись от верхней одежды, принялась перебирать свои «тряпки» – кофты, юбки, платья, хотя – удивлялась – минуту назад и не думала этим заниматься. Сколько скопилось ненужных, устаревших, неинтересных вещей! Что-то, скомкав, отбрасывала, что-то, огладив ладонью и оглядев со скрупулёзностью, укладывала или вешала на плечики снова в шифоньер. Что-то надо перешить, что-то отдать людям или же выбросить.
«С каких таких пор ты стала франтихой?»
«С нынешнего вечера. Разве непонятно?»
«О, мы, кажется, влюбились, хотим понравиться?»
«Не говори глупостей».
Обнаружила и те вещи, в которых когда-то, во всплеске любви и ревности, приезжала в город к Афанасию-студенту, – беленькую, на рыбьем меху дошку, цветастую юбку-плиссе, которую с матерью сшила и разгладила с доброй сотней складочек, тонкорунный в серебристых нитях гарусный платок. Всё не одёванное после, для чего-то бережённое. Лежали эти заповедные вещи прихороненными под спудом каких-то старых мешков, прохудившихся авосек и поломанного кухонного скарба в нижнем, постоянно заедающем при открывании ящике шифоньера. С минуту постояла над ними, и не было ни грустно, ни радостно, как будто действительно давно, очень давно то всё похоронено и отболено, – так что уж теперь ворошить и перетряхать, забивая горло пылью минувшего. С излишней торопливостью спихала ненужные вещи в первый попавший под руку короб, прихлопнула крышкой, крепко обмотала его бичевой и уволокла поклажу в самую дальнюю в доме кладовку – при сенях, в которой господствовала застарелая, годами никем не тревожимая пыль.
Охваченная азартом перемен, принялась тотчас некоторые вещи перекраивать, перешивать, бодро отстукивая дореволюционным ножным зингером. Что-то промахнула утюгом, сдабривая ткань брызгами воды. Примеряла, поверчиваясь перед настенным, в тяжеловесной резной раме и тоже дореволюционным зеркалом. Отражалась в нём дымчатой поволокой. Можно было подумать, что из каких-то глубин лет являлся её образ. Сколько всегда ни протирала зеркало, оно, кажется, уже не хотело, будто упрямилось, отражать этот мир чёткими, ясными, современными красками и чертами.
Не заметила – уже утро на дворе. Оно подглядом, но и, возможно, улыбкой просочилось розовеньким, легкомысленным светом в щели ставен. Надо хотя бы часок вздремнуть – впереди большой и хлопотный рабочий день, а вечером Леонардо, уж точно, пригласит погулять или, чего доброго, скажет: «А не сходить ли нам, любезнейшая Екатерина Николаевна, в ресторан?»