Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Водка загудела в голове, тепло стало ногам. Алена запоздало, светло и легко заплакала. На столе догорала свеча. Догорела. Быстрые руки зажгли еще одну. «Нельзя огню гаснуть. Неделю свеча гореть должна». Бородатый щекастый раввин из синагоги, реб Липа, козопас, обнял Алену за плечи и заплакал вместе с ней.
Алена узнавала, где умер человек в ее округе; и направлялась в тот дом.
Приходила; ее никто не знал, но помощь не отвергал. «Вам заплатить надо?» – спрашивали ее. «Не надо. Я от чистого сердца». Кто-то ей верил. Кто-то не верил. Но в дом пускали.
Если это был русский дом – она обмывала покойника. Потом садилась к изголовью и читала Псалтырь. Она знала, что над умершим читают Псалтырь, но не знала, какие псалмы; старухи ей подсказывали номера псалмов и кафизм. Она читала и видела юного мальчика в царской короне, с арфой в руках, и горбатого старика с алым шелковым тюрбаном на голове. Мальчик пел псалом в один голос с ней. Она поднимала от Псалтыри глаза, глядела в ночную тьму, пронизанную светом погребальной свечи. Мальчик и старик исчезали.
«Если люди приходят из прошлого – значит, связь времен есть».
Ей нравилось читать псалмы, она их будто пела. Распевные, мерные слова. Легкий треск свечи. Ночная тьма, и сердце бьется горько и спокойно.
Она провожала покойника на кладбище. Ее просили поплакать на могиле. Алена вставала на колени перед свежим холмом. Думали: жена, мать, сестра или дочь оплакивает мертвеца. И только родня удивлялась душе непонятной женщины, вмещающей чужую боль как свою.
Совали деньги. Она не брала, отталкивала руку. Ей насильно засовывали деньги в карман, толкали за пазуху. Тогда она наклоняла голову и целовала руку дающую.
ВЕЧЕРУбрала со стола посуду после ужина. Посмотрела в окно. Стекло усыпали мелкие искры инея. Складывались в морозные узоры. Медленно колыхались ледяные хвощи. Сгибались голубые ковыли. Расцветали белые хризантемы. Зима играла сама с собой. Зиме дела не было до людей.
Иван и его друзья сидели в комнате. Обычно галдели, смеялись, пили водку и вино, шумели, слушали музыку. Нынче стояла сиротливая тишина. Будто натянутая струна лопнула. Звон тишины висел неслышимо в пропахшем жареной, вечной картошкой воздухе.
«Может, крикнуть им поужинать? Нет. Вдруг важное что решают».
Перемыла посуду. Вытерла, на полки поставила. Трапеза окончена.
Матово, тускло блестели бедные кувшины; нищие кастрюли, и чищеные, и нечищеные.
Тишина густела. Дрожала заиндевелой веткой в черном квадрате окна.
Уронила лицо в руки. Так сидела. Душа, сухая солома. Сердце еще бьется. Подняла голову. По потолку трещина. Белить надо, грязный, закоптили за долгие годы.
«Крови хотят? Их жизнь. Их право».
Иглистая, синяя, голая ветка качнулась в окне.
Высверкнула синей молнией в кромешной ночи.
Сон. Спать.
СОН АЛЕНЫ О ВОЙНЕСтреляла в людей, и не издалека, не нашаривая шахматные фигурки в прицел, а близко, на расстоянии пяти, шести шагов. Даже целиться не надо было. Груди, животы, головы рядом. Держала винтовку хорошо, ровно, руки не дрожали. Выстрел! Человек падает. Обливается кровью. Отняла жизнь.
Еще выстрел! Падает юноша. Светлый, нежный.
Тот парень, которому горло Ренат перерезал.
«Ренат! – ору во сне. – Ренат! Я мальчика убила!»
Никакого Рената нет. Кто стоит за плечом, за спиной?
Не могу назвать по имени.
Таких имен в земном языке нет.
Не чеченское. Не турецкое. Не русское. Не татарское.
Лучше не оборачиваться. Лучше – стрелять.
Стреляю. Отдача! Падает мальчик. Рыжие волосы, веснушки на щеках. Попадаю в голову, и лицо взрывается красной лепешкой, застывает красным тестом.
Бросаю винтовку на землю. Бегу к убитому. Кидаюсь перед ним на колени. Пачкаю руки в крови. Глажу по рыжим густым волосам. Они уже красные, липкие. Реву в голос, коровой, целую вспаханное пулей лицо. Целую щеки, затылок, висок.
Тот, кто стоит за спиной, начинает смеяться.
Дикий смех. Смеется надо мной? Смеется надо всем. Над бойней. Над землей. Над небом. Над моей старой винтовкой. Ну да, и надо мной тоже.
Не оборачиваясь, кричу:
– Подавись ты кровью!
Бью кулаком в землю. Раню руку белыми ножами камней.
По камням идут сапоги. Идут ко мне. Поднимаю голову. Над убитым, надо мной стоит Ренат.
– Я нашего сына убила!
– Не ври, – тихо и зло говорит он. – Никогда мне не ври. Наш сын жив. Я слышал, как он кричал, когда рождался. Как сейчас кричит – тоже слышу.
– Где ты?
– Нельзя тебе знать.
– Зачем мы здесь?
– Я не знаю. Никто не знает.
– Зачем?!
– Гузель, – говорит Ренат тихо. – Помолись Аллаху за нашего сына.
– Я не мусульманка больше. Не Гузель! Я – Алена! Это плохо, да?
– Гузель, – говорит он еще тише, – пусть примет ислам сын мой.
– Я…
– Сделай это ради меня. Пожалуйста. Я люблю тебя.
Ужас и пустоту вбирала ноздрями ночь. Ни запаха. Ни звука.
Из-под двери комнаты Ивана – острый нож света.…бью кулаком в подушку. Плачу. Просыпаюсь.
Кричу сдавленно, в пальцы, в кулак:
– Прости меня! Прости мне! Прости…
УПАЛАОна все дольше, все жадней глядела на детей.
Вот играют в песочнице. Трехлетки, пятилетки. В песке – под стеклами – секреты закапывают: цветные бусинки, листочки сухие, старые разломанные мамины брошки, битые стеклышки, высохших красивых, как шелковые лоскуты, бабочек. Дети шарахались от идущей к ним широкими, торопливыми шагами странной тети с коричневым лицом, с седыми волосами.
– Дети, – говорила Алена самым нежным голосом, – милые…
Раскидывала руки. Хотела обнять всех.
– Кто вы, тетя! – верещала малышка, морща нос-пуговку.
– Тетка сталая, уди ассюда! – насупливал рыжие брови пацан в россыпях веснушек.
– Рыжик, – говорила Алена ласково и садилась на корточки, – какой же ты рыжик…
– У-ди!
Мальчик кидал в нее камнем. Девочки бросались к задире, вынимали у него из руки осколок острого стекла.
– Ванька! Ты че! Шамашедший!
Алена вставала с корточек. Вынимала из широкого кармана широкой черной юбки сладости – конфеты, печенье.
– Угощайтесь…
Дети вмиг налетали, расхватывали конфетки; кое-кто стоял в сторонке, исподлобья, опасливо глядя.