Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письма служили задачам контроля двоякого рода: во-первых, отчасти населению для контроля над бюрократией, во-вторых, режиму для сбора информации о гражданах. Но власти использовали в качестве источника информации и частную переписку граждан, и тут контроль был односторонним. Перлюстрация (которую начали практиковать незадолго до революции) имела целью как поимку отдельных правонарушителей, так и взгляд на социальные процессы и общественное мнение под другим углом. Один из тех, чье письмо было вскрыто и попало в ленинградский партийный архив, — колхозник Николай Быстрое. Быстрова мобилизовали от колхоза на лесозаготовки в Карелию, и он, по обычаю мобилизуемых, взял колхозную лошадь. Обнаружив, что в лагерях лесорубов нет никакой еды и многие бегут, бросая лошадей, он написал правлению своего колхоза: рассказал, что тоже подумывает бежать, и просил совета, что делать с лошадью[44].
Порой граждане сами передавали властям полученные ими частные письма. Например, студент-коммунист послал в Центральную контрольную комиссию частное письмо, полученное от другого коммуниста, с которым он вместе работал на посевной в 1932 г. Письмо проникнуто болью за голодающих («мужик голодает», «в Казахстане каннибализм») и смятением из-за поведения руководства («Сталин сошел с ума») и репрессий («писателей сводят в могилу»). После того как сам Сталин прочитал письмо, оставив на полях несколько негодующих замечаний, передавшего его вызвали на допрос. (Вероятно, автора арестовали, но из дела этого узнать нельзя[45].)
В редких случаях Ленинградский НКВД составлял сводки данных, полученных из перехваченной частной корреспонденции, и посылал их вместе с регулярным сводками донесений осведомителей. Так было во время продовольственного кризиса зимой 1936-1937 гг., в течение нескольких месяцев служившего главной темой донесений НКВД. Корреспонденция, перехваченная на пути в Ленинград и из Ленинграда, содержала душераздирающие описания переживаемых бедствий — в том числе «провокационную информацию» (как назвал ее НКВД) об отсутствии в ленинградских магазинах основных продуктов питания — и передавала ходившие слухи. «У нас поговаривают, что весь Питер на хлебный паек посадят, и поговаривают что-то про варфоломеевскую ночь — только никому не говорите», — писал отец дочерям в Ленинград.
Авторы использовали не тот язык, которым писали письма властям, например: «Не знаю, как господь поможет это перенести». Они рассуждали, хотя и в весьма деликатных выражениях, об ответственности режима за кризис. «Ты приезжай и посмотри, что делается в городе с утра, — писала жена (судя по всему, образованная женщина) из Вологды мужу-ученому в Ленинград. — Очереди занимают с 12 часов ночи, и даже еще раньше. Что ты на это скажешь, кто виноват в этом деле? Интересно, знают ли об этом в центре. В газете так ни одной заметки насчет хлеба нет»[46].
РАЗГОВОРЫ НА ЛЮДЯХ
«Народное обсуждение» — эксперимент, который пытались провести дважды, оба раза в 1936 г. Предметом обсуждения служили закон об абортах (см. гл. 6) и новая Конституция. Возможно, это была одна из попыток демократизации, как утверждает Арч Гетти, а может быть, просто новая форма сбора информации о настроениях в обществе[47]. В любом случае эксперимент больше не повторялся. Как мы видели, рассматривая дебаты по поводу абортов, «народное обсуждение» встречало много затруднений. Всегда существовала опасность, что высказывание неортодоксальных взглядов повлечет за собой неприятности с НКВД. Кроме того, власть объявила о своей позиции с самого начала, опубликовав проект закона об абортах и проект Конституции, так что крупных перемен ждать не приходилось; их и в самом деле не последовало.
Тем не менее, с точки зрения НКВД (а впоследствии — историков), обсуждение Конституции имело несомненную ценность, дав массу полезной информации о мнении общества по самому широкому кругу вопросов, в том числе и таких, которые редко ставились в других случаях. И дело тут не столько в том, что люди выступали на собраниях, сколько в том, что они разговаривали в кулуарах (как всегда, в присутствии агентов НКВД) и писали огромное количество писем по поводу Конституции в газеты и государственные учреждения. Учреждения-получатели, согласно обычной процедуре, составляли из этих писем сводки и отсылали их партийному руководству. В некоторых случаях сводки относились к особой категории «враждебных» высказываний[48].
Народное обсуждение означало организацию на всех рабочих местах фактически обязательных собраний. Люди часто ходили на них крайне неохотно, жалуясь, что все это пустая трата времени. «Рабочие все грамотные, газеты читают, и обсуждать нечего», — заявляли рабочие некоторых ленинградских заводов; кое-кто вообще отказывался ходить. На ткацкой фабрике им. Горького в Ивановской области администрация заперла двери и поставила перед ними охранника, чтобы не дать рабочим уйти с собрания, проводившегося после работы. Это глубоко возмутило рабочих; большинство из них были женщины, которых дома ждали дела. «Вот поставили сторожа и задерживают нас силой», — негодовала одна. Другая жаловалась: «У меня дети остались, а вы меня не выпускаете». Собрание окончательно пошло вкривь и вкось, когда несколько работниц хитростью пробрались мимо сторожа и «с криком отворили двери», через которые тут же ушло сорок человек. «Кто не успел уйти, сел на лестнице и спал до конца собрания»[49].
В ряду важнейших вопросов внутренней политики при обсуждении Конституции поднимался (правда, по-видимому, чаще в письмах, чем на собраниях) вопрос об отмене дискриминации, в том числе лишения избирательных прав, по классовому признаку. Этот существенный поворот курса был отражен в проекте Конституции, и впоследствии соответствующие статьи вступили в законную силу (см. гл. 5). Но одобряли его далеко не все — фактически в большинстве писем по данному вопросу авторы выражают тревогу по поводу упразднения дискриминации. Один сомневается, стоит ли давать право голоса бывшим кулакам, которые смогут воспользоваться своим новым общественным статусом, чтобы отомстить активистам. Другой не против, чтобы право голоса дали некоторым лишенцам, которые это заслужили, но считает совершенно лишним разрешать избирать и быть избранными на ответственные посты священникам. «Совершение религиозных обрядов — это не общественно-полезный труд»[50].
Такие же возражения вызвала статья 124 Конституции, гарантировавшая свободу вероисповедания, вместо которой автор одного письма предлагал «категорически запретить церкви, которые дурят народ» (очевидно, при этом он имел в виду все церкви) и «превратить церковные здания в дома культуры». Однако статья 124 имела и своих сторонников, поднявших голос в ее защиту, — священнослужителей и верующих. Они не только превозносили конституционную гарантию веротерпимости, но тут же принялись воплощать ее в жизнь, ходатайствуя об открытии церквей, насильственно закрытых в начале десятилетия, пытаясь устроиться на работу в колхозы и сельсоветы, ранее для них недоступные, и даже выставить своего кандидата на выборы в Верховный Совет СССР в 1937 г.[51].
Хотя народное обсуждение не привело к каким-либо серьезным изменениям в Конституции, было бы неверно считать, что оно ничего не принесло массам. Как указывает Сара Дэвис, после обсуждения в обиход населения вошла новая, правовая лексика. Молодой колхозник, отстаивающий свое право уехать из колхоза для продолжения учебы, пишет: «Я считаю, что право на образование имеет каждый гражданин, в том числе и колхозник. Так говорится в проекте новой Конституции». Подобные заявления стали встречаться на каждом шагу, свидетельствуя о том, что произошли настоящие перемены. Никогда раньше в своих просьбах и жалобах население не ссылалось на прежнюю Конституцию 1918 г., и вообще после революции правовые аргументы не слишком были в ходу[52].