Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В анонимках часто встречались националистические выпады, особенно антисемитские, но не только. Несомненно, в них отражались предрассудки, глубоко укоренившиеся в российском обществе, но вместе с тем они демонстрировали нарушение строжайшего табу на подобные высказывания, существовавшего в СССР в предвоенный период, придавая письмам особую остроту. В анонимках нередко утверждалось, что страной правят евреи — или евреи, грузины и армяне. «Мы, несчастные граждане еврейско-армянской страны», — начиналось анонимное письмо в «Правду», протестующее против закрытия церквей. Евреи управляли русской революцией, говорилось в другом, и хотят управлять всем миром. «Кому нужен интернационализм — только евреям». Авторы анонимок обвиняли государственное руководство в том, что в нем заправляют евреи, а его представителей-неевреев, таких как Сталин и Киров, в том, что они продались евреям. Национальность Сталина тоже не избежала их внимания: в одной анонимке его с насмешкой называют «кавказским князем Сталиным»[81].
Один автор выразил свои антисемитские настроения в стихах, призывая читателя помнить, что СССР — «Страна, где нет прав и закона, Страна невинных жертв и наглых палачей. Страна, где царят раб и шпион, И евреи попирают святую идею».
Эти стихи — часть письма, адресованного начальнику Главсевморпути О. Ю. Шмидту, написанного в основном с целью поглумиться над неудачей одного из советских арктических перелетов, вокруг которого была поднята большая шумиха. «Никакая еврейская реклама не помогла. Вместо Сан-Франциско ваш прославленный самолет, сделанный [на] "прославленных" советских заводах и из советских материалов, то есть из хлама, позорно разбился о скалы»[82].
Риск для авторов анонимных бранных писем значительно возрастал, если подобная анонимка передавалась в виде записки оратору на собрании. Тем не менее, и такое бывало. Молотов прочел вслух одну такую записку, полученную им после выступления на партийной конференции в Москве в 1929 г.:
«Товарищ Молотов! Вы кричите о самокритике, но... пусть только кто-то покритикует диктатуру Сталина и его группировки — завтра же вылетит с должности, с работы, к черту, в тюрьму и так далее. (Шум.) Не думайте, что люди идут за вами и единодушно за вас голосуют. Многие против вас, но боятся потерять кусок хлеба и свои привилегии. Поверьте, все крестьянство против вас. Да здравствует ленинизм! Долой сталинскую диктатуру!»[83]
Слежка не была исключительно односторонней. Уже сам факт, что власти собирали информацию о гражданах, создавал канал коммуникации для общественного мнения. Но слежка велась с обеих сторон и в другом смысле. Граждане изобрели свою форму наблюдения за властью, пытаясь расшифровывать ее публичные заявления, чтобы узнать, что в действительности происходит. Газеты и другие официальные тексты — даже анкеты переписи — тщательно изучались, и не только интеллигенцией, но, по всей видимости, большей частью читающего населения, включая крестьян[84]. Таким образом, наблюдатели в свою очередь становились объектом наблюдения.
Скептицизм в отношении того, что пишут в газетах, был широко распространен — он отразился в известной шутке, что в «Правде» нет никакой правды, а в «Известиях» — никаких известий. Нередко встречалось мнение, что «все ложь», например: «Никаких стахановцев на самом деле нет, все это только в газетах пишут, а в жизни их не бывает, все это выдумки». Но большинство читателей газет, в целом не доверяя прессе, все же считали, что кое-что появляющееся в газетах имеет некоторую связь с действительностью. По словам одного респондента Гарвардского проекта, квалифицированного рабочего со средним образованием, он не верил советским газетам, когда они трубили об экономических достижениях, но верил статьям, в которых описывались «беспорядки, невыполнение плана, производственный брак». Если в газетах публиковались опровержения ТАСС по поводу каких-либо сообщений иностранной прессы, он верил, что «если опровергают, значит, что-то есть»[85].
Традиция чтения текста в эзоповом духе укоренилась в российской/советской культуре ничуть не менее глубоко, чем традиция написания его эзоповым языком, и первой следовало гораздо больше народа, чем второй. Некоторые тексты писались журналистами и руководителями, пытавшимися сообщить массам нечто такое, что не было бы пропущено цензурой или Политбюро, специально в расчете на подобное прочтение. Но вообще это было не обязательно: советские читатели изо всех сил пытались найти скрытый подтекст даже там, где не было никакого намерения дать понять что-то между строк. Они использовали все свое мастерство, чтобы выяснить, что происходит на международной арене, в Советском Союзе и даже в Политбюро. Выискивали малейшие намеки, чтобы понять, что конкретно означают приходящие сверху «сигналы», часто весьма неясные. Полагая, что режим то и дело пытается их обмануть, они вместе с тем полагали, что у них есть возможность разглядеть под покровом обмана некую толику правды.
Чтобы проиллюстрировать вышесказанное, нам нужно вернуться к сводкам НКВД о настроении населения, о которых шла речь выше. Это настоящее зеркало, запечатлевшее не только картину народных настроений, как ее рисовал НКВД, но и картину действий и намерений властей, как ее рисовали в народе. Собирая, например, данные о реакции народа на убийство Кирова, НКВД включал в свои донесения всевозможные предположения о том, кто это сделал, и почему, и что это означает, иными словами, попытки граждан расшифровать и истолковать публичные заявления по поводу убийства. «Может, он напился и застрелился», — полагали одни. Может, это эпизод аппаратной борьбы за власть, в которой Киров и Николаев (убийца) оказались по разные стороны баррикад. А может быть, это последствие отмены карточек (произошедшей за несколько недель до убийства), поскольку «положение рабочих не улучшилось, и это озлобило рабочих — к тому же Николаев сам из рабочего класса»[86].
Конечно, все эти предположения противоречили официальной версии, согласно которой за данным преступлением стояла оппозиция, причем некоторые в открытую. Так кто же стоял за убийством? Кое-кто полагал, будто «Киров был убит по приказу Сталина», хотя эта версия в то время, кажется, не была так широко распространена, как впоследствии, в хрущевский период, когда вина Сталина стала главным сюжетом московского фольклора. Чаще встречалось менее определенное мнение, что убийство как-то связано с политикой. «Наверху стреляют, а внизу требуют порядка», — как заметил кто-то[87].
Перепись населения 1937 г. вызвала в народе целый шквал догадок и предположений о намерениях властей и значении некоторых вопросов в анкете. Судя по донесениям НКВД, говорили, будто проведение переписи означает неминуемую войну и призыв в армию; цель ее — «выявить молодых людей и отправить их на фронт». Уникальная черта переписи 1937 г. по сравнению с другими советскими переписями — вопрос о вере[88]. Он стал поводом оживленных дискуссий, поскольку его неожиданное появление в анкете можно было рассматривать либо как угрозу, либо как обещание. Не имеет ли перепись своей целью «выявить верующих, чтобы репрессировать их»? Кое-кто поговаривал о возможной резне верующих — «варфоломеевской ночи» — и замечал, что «не случайно» перепись проводится «в ночь на 7 января, на рождество Христово». Но по мнению других, вопрос о вероисповедании давал верующим возможность показать, сколько их на самом деле, и заставить советскую власть изменить свою политику в отношении религии. Некоторые думали, что высокий процент «голосов» за веру приведет к свободе вероисповедания, и высказывали предположение, что этот пункт включен в анкету по настоянию Лиги наций или иностранных держав[89].