Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я выпил из горла, без закуски, всю водку из бутылки, а потом заплакал, закрыв лицо рукой, как плачут дети. А потом уснул прямо на полу, перед печкой и тлеющими рубиновыми углями в ней, под вой метели, под свист ветра за окном, уснул на старой даче, как спят только в раннем детстве, постанывая после слез, всхлипывая во сне.
И я купил назавтра, темным метельным утром, закрываясь от хлещущего в лицо снега рукой и воротником куртки, ворох свежих газет на станции электричек. Развернул первую, и сразу же, с разворота, на меня глянуло ее лицо.
«Блестящие исполнители танцев фламенко Мария Виторес и Иоанн — триумф в Аргентине! Буэнос-Айрес — у ног неповторимых танцовщиков! Новая танцевальная сюита „ЛАТИНОС“ — новое слово нового века в танце!»
Так. Она в Аргентине.
Она в Аргентине, так далеко, за океаном.
Но ведь когда-нибудь она вернется в Москву.
Неужели она так испугается собаку Беера, что они с Иваном попытаются скрыться за занавесом надолго?
Она… с Иваном… Невозможно…
Я все равно видел их вдвоем на постели. Сплетшихся. Вместе.
Ветер вырвал газету у меня из рук и поволок ее по снегу, как раненый бык волочит за собою по опилкам арены впившуюся в окровавленный бок бандерилью.
* * *
Она надела шляпку с вуалью. Посмотрелась в отельное зеркало в прихожей их сногсшибательного, как у королей и президентов, номера люкс.
Она не хотела, чтобы ее на улице узнали. О ней уже вовсю писали аргентинские газеты. О ней и об Иване. И она не хотела, чтобы на нее на улице показывал народ.
Она прекрасно помнила этот адрес. И этот угрюмый многоэтажный дом на отшибе, на окраине города, на пустыре. Дом, из одиночных камер которого было видно только выжженно-светлое, бездонное небо.
Школа. Школа нечеловеческой жизни. Школа приказной смерти. Школа слежки человека за человеком, за которую платят деньги.
Процокав каблучками по отельному коридору, она спустилась в лифте на улицу, таясь, поминутно оглядываясь — как бы кто не заподозрил, что это она, Мария Виторес, что она идет по Буэнос-Айресу одна, и куда же она идет, и почему не в окружении свиты, папарацци, продюсеров и телеоператоров? Никого. За нею слежки не было. Никому не заплатили большие деньги, чтобы следить за ней. А впрочем, кто знает.
Она взяла такси и коротко приказала водителю: «Улица Реконкисты». Шофер кивнул головой, машина стронулась с места. Она закрыла глаза. Перед глазами встало лицо Кима. Почему у тебя такие коричневые щеки, спросила она одними губами, обеспокоенно, как мать, почему у тебя такие припухшие веки, ты что, много пьешь, тебе же нельзя пить, у тебя не будет верной руки при выстреле, и у тебя же сердце, у тебя же возраст, — чепуха, услышала она в ответ его молчание, мне можно пить, потому что я не могу не пить, я должен заглушить вином, водкой твое отсутствие в жизни моей, закрыть дурманом это пустое место, где нет тебя со мной, эту пустую половину кровати, эту пустую, мертвую половину сердца, ты что, не понимаешь этого? Она видела его глаза. Они остро, словно расстреливая ее, глядели на нее. Не убивай меня глазами, прошептала она ему, не убивай меня руками, не убивай меня любовью своею, я же вернусь к тебе, я же…
«Что вы там шепчете, сеньора? — недовольно спросил водитель, искоса глянул на нее, и Мария догадалась: „Он думает, что я наркоманка, бормочу, накурившись или уколовшись“. — Реконкиста, приехали. Или вам дальше?» Нет, спасибо, кивнула она головой, вот, возьмите. Выпрыгивая из машины, она услышала изумленный вопль таксиста: «Но по счетчику ведь гораздо меньше, сеньора!.. У меня нет сдачи, куда вы!..» Она уже бежала, летела вдоль набережной. Вот он, залив! Ла Плата… Сине-золотой сейчас, вечером, блестящий под закатным солнцем гладким алым зеркалом… Сюда втекает могучая река Парана… Отсюда, где она стоит и глядит на залив, на белые дома, лепящиеся по берегу, виден порт… Да, красивый город… А когда она училась в Школе, она не видела города. Они все жили в тюрьме, взаперти, в огромной серой тюрьме, и их считали по головам, как скотов, и их выкликали по номерам, как заключенных; и они глядели на небо через решетки маленьких, под потолком их одиночных спален, похожих на камеры обскуры окон.
У этого зданья нет адреса. Зато у него есть хозяева. Зачем она сюда идет? Что она здесь забыла?
Старый генерал. Она лишь теперь догадалась, что он похож на Кима. Он просто похож на Кима чем-то неуловимым, и ради этого она идет к нему. Чтобы взглянуть на него. Чтобы, возможно, попить с ним коктейля в баре. Она — его — пригласит в бар? Почему бы нет? Это очень по-русски. Белый танец. Дамы приглашают кавалеров. Иван говорил ей, что так танцуют в России на деревенских посиделках, в сельских клубах. «А сейчас — белый вальс!.. Девочки, вперед!..»
Девочка, вперед. Ты почти у цели. Не тушуйся. Он будет рад, этот твой генерал. Пригласи его на свое шоу.
Она позвонила в дверь условным звонком. Она помнила его. Дверь открылась. «Вы безоружны?» Она позволила себя обыскать. Охранник, выслушав ее, кивнул головой: следуйте за мной. Коридоры, темные слепые кишки; металлические двери с номерами, за каждой дверью — жизнь, изломанная, как у нее. Охранник провел ее в хорошо знакомую ей комнату, на двери которой была прибита стальная табличка с надписью: «Rudolf fon Beyer, general». Набрал код. Дверь отъехала, въехала в стену. Она перешагнула порог. Старик сидел за столом, сгорбившись. Когда она вошла, он поднял голову от бумаги, что читал. Он не удивился. Его лицо не дрогнуло. Он разжал губы и сказал тихо:
«Вот ты и приехала, V25. Твой шеф искал тебя. Он звонил мне из Москвы. Какими судьбами?»
У меня здесь концерты, сказала она так же тихо. Я буду тут выступать.
«Меня пригласишь?» Она глядела на его лицо, изрезанное резцом старости. С ужасом подумала: да ведь это и я буду такая же, точно такая, коричневая седая испанская старуха, и мой Ким скоро будет точно такой же, страшный, коричнево-изморщенный, как старый дуб. Люди уходят отсюда не молодыми и красивыми, не гладкокожими и белозубыми, а — вот такими, как этот старик за столом, с прищуром чуть раскосых индейских глаз, с немецкой выправкой прямого позвоночника, с нависающим над ремнем военных брюк грузным брюшком. Она осознала, что подумала о Киме: «мой Ким». Мой! Ее. Собственность. Человек — собственник. Почему она никогда не думала об Иване: «мой Иван»?
«Садись, Виторес. Расскажи о себе».
«О себе не буду. Не хочу».
Генерал встал из-за стола. Оперся о стол узловатыми мозолистыми пальцами.
«Расскажи тогда, что хочешь».
Она сглотнула. Приподняла пальцами вуаль. Он увидел ее глаза. Вот теперь он понял. Близко подошел к ней. Взял ее за локти. Заглянул ей в глаза. Какие у него холодные руки, подумала она, ему надо бы здесь сидеть в перчатках. Или устроить тут камин. Они ничего не говорили. Глядели друг на друга. «Мой племянник очень страдает, — наконец медленно проговорил генерал, не отрывая глаз от Марии. — Он звонил мне. Спрашивал, не тут ли ты. Хочешь, позвоним ему сейчас?» — «Я не знаю вашего племянника», — удивленно сказала она. «Как же не знаешь? Это твой шеф. Неужели ты не догадалась, что мы родня? А фамилия?» Беер, Беер, фон Беер, фон Беер, забили барабаны у нее в голове. «Теперь догадалась», — произнесла она, улыбаясь кончиками губ. Старик выпустил ее руки. Закурил. Она нюхала табачный дым. Он спросил ее: так позвоним? «Не надо. Мы в ссоре. Я не хочу его видеть. Я… убежала от него. Я не хочу у него работать».