Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе к полуночи я уже ехал в метро. Я был очень спокоен. Отныне все было в прошлом, а сам я стоял на границе. Я стоял на границе и хладнокровно следил за движением стрелок на неторопливых часах. Ровно в двенадцать я выдохнул из груди все вчера, вдохнул первое завтра и шагнул в настоящее настоящее.
– Это конец? – спросила Клопрот-Мирон.
Я кивнул, а потом рассказал, как все было.
– Нет смысла жить там, где всего только выжил, – согласилась Жанна со мной. Она была трезвой и сильной, как полагается женщине, которую долго любили, но недолюбили на миг, и вот теперь выясняется, что из-за этого мига недолюбили на вечность. – Всего только и потребовалось, что проскользнуть на чужбину, назюзюкаться и перепутать машину. Пока мы играем с фортуной в рулетку, она забивает козла в домино. А что, твоя Анна тоже брюнетка?
– Нет, – сказал я. – Не блондинка, но вроде того.
– Надо же! Просто прелестно. Вот и меняй после этого масть. Знаешь, будь я какой-нибудь донной, обняла бы тебя напоследок и вонзила бы в спину кинжал.
– Извини, что я не Жуан.
– Ладно. Проехали. Лучше вовремя выбраться из-под обложки, чем дожидаться, пока она тебя погребет, как плита. – Она улыбнулась и попросила меня об услуге: – Если нельзя переспать на прощание, давай на прощание спать. Чем черт не шутит, может, вместе с любимой Дон обретет и сестру?
Ночь была чистой, но трудной. Братом я быть не умел, но сумел.
Чемодан укладывать не пришлось: с минувшей недели он так и стоял, не разобранный, в нашей прихожей. Завидев его, Жанна заплакала, пнула ногой, накинула плащ и ушла. Я поглядел из окна, как она заводит мотор и покидает зигзагом стоянку. Единственный шанс навязать мне ключ от квартиры – сбежать из нее до меня.
Я запер дверь, вызвал лифт, спустился, уложил в багажник пожитки, сел в такси и отправился к Анне. На светофоре нас задержал красный свет. Я приспустил стекло и, выбросив ключ в решетку от стока, подвел под эпохой черту. Чтоб отыскать настоящую жизнь, нужно сперва потерять ключи от своей прежней жизни…
– У тебя такой вид, будто ты сорвал банк, – укорила Анна, когда я схватил с полки в ванной стакан и приобщил к ее зубной щетке свою. – А если мы вместе решим постирать в машинке белье?
– Буду подглядывать в люк за головокружением лифчика.
– Пошляк! – отмахнулась она. – У тебя одно на уме.
– Зато много раз.
– Значит, будет ни разу.
– Тогда будет штраф: еще тысячу раз.
– Потом – может быть. Но потом.
– Потом так потом… Между прочим, потом – это то же сейчас, только через минуту. А через час – это уже миллионы сейчасных потом.
– Ты говоришь так смешно по-испански, что мой русский стыдливо краснеет.
– Твой русский – не русский, а вруский.
– И в чем же я вру?
– В том, что скрываешь, что любишь.
– Я не скрываю. Просто боюсь, что еще не люблю.
– А я вот боюсь, что полюбишь, налюбишь да вылюбишь.
– Не вылюблю. Если уж я полюблю, то налюблю до конца.
– Лучше любить бесконечно.
– Лучше сначала любить.
– Тут я дал тебе фору.
– Не обижайся. Я стараюсь тебя полюбить.
– Любить не стараются. Стараются не разлюбить.
– Только те, кто любить разучился.
– А кто не умеет?
– Старается не ошибиться…
Споры наши длились неделями. Все это время мы увязали в объятиях и вперегонки исповедовались. Я рассказал ей про все, кроме тех эпизодов, которые очень не помнил или которые элементарно забыл, как и женщин, что сгинули в них, испарившись в моем равнодушии. Анна поведала мне о семье (“Мать давно умерла, отец – в позапрошлом году”), о своем сыром детстве (“Я была одинока и писалась по ночам, потом подросла и писалась только от страха, что в мое одиночество вторгнутся”), запущенном отрочестве (“Отец не любил, а мать уже умирала и забывала, что я существую”), порывистой юности (“Я то и дело от них убегала: сначала в Европу, потом в США, потом на два года в Россию”), осиротевшей воспрянувшей молодости (“Я впервые почувствовала, что никому не нужна и не должна кого-то любить, а потому могу отдохнуть от той ненависти, что разжигала годами к родному отцу”), об учебе в Мадриде (“Я антрополог: изучаю, почему все люди живут совершенно неправильно и почему правильно то, что они так живут”), о своей разборчивой девственности (“Когда как попало страдал, не хочется спать с кем попало”) и неразборчивых связях (“Мизандаров – бывший отцовский партнер, а теперь как бы мой опекун”). После сей вдохновляющей новости я услышал вдали звон бокалов: купидон чокнулся с дьяволом и пожелал нам, хихикнув, удачи.
– А что за бизнес водил Мизандаров с папашей, ты знаешь?
– Догадываюсь. Был бизнес нехитрый, но нервный: пугать тех, кого можно не убивать, и не пугать того, кто может прикончить тебя. Отец был идеальный преступник: трусость и смелость в нем постоянно держали друг друга на мушке. Когда в Испанию хлынули русские деньги, он нашел себе компаньона, кого опасался не меньше, чем тот опасался его, а значит, процветание было не за горами.
– Ты богата?
– Подобного рода богатство может легко обернуться банкротством: вдруг появляется кто-то, кого напугали так сильно, что теперь он пугает тебя, лишь бы тебя не убить. Оттого-то и нужен мне Мизандаров. Я его ненавижу, но боготворю. Хорошо, что ты сирота. У тебя могут быть какие угодно родители. А мне за своих отдуваться до самого Судного дня. Пуф-пуф!..
Она обожала дублировать междометия: для резать всегда под рукой находилось цак-цак, стреляла она неизменно паф-пафом, щекотала меня гыди-гыди и обличала мою болтовню как дрын-дрын. Это был наш первобытный язык. Другие она не так чтобы чтила:
– Слова лгут, даже когда хотят сказать правду. Мысль изреченная есть ложь.
– Если воспринимать это высказывание буквально, будучи изреченным, оно само превращается в ложь. По той же логике, мысль неизреченная есть ложь вдвойне, потому что она и не мысль. Разве не так?
– Так. Потому языку нужно больше.
– Например?
– Волшебство. Хотя бы крупица его. Она необходима, как воздух. Язык дышит вольно, лишь когда облекает мысли в метафоры. Мечта сияет по-настоящему, только пока она в дымке. Бог остается невидим для того, чтобы не умереть.
– А что же любовь?
– Не знаю. Тут я совсем не эксперт.
– Эх ты! Я полагал, ты умнее. А ты лишь умнее меня.
– Я умнее тебя, потому что умнее того, что я знаю, на два-три “не знаю”. Кончай философствовать, это тебе не идет. Лучше слушай меня, обнимай что дают и люби что пока не отняли…
Я обнимал, любил, слушал и слушался. И сходил с ума от ее хриплого голоса. Таким голосом говорить с нами может лишь наша душа – или та, на кого мы ее обменяли. Ничего сексапильней я в жизни не слышал. От подобного тембра мужчины если не млеют, то блеют. Носительниц этого хриплого дара отличают обычно широкие ступни. Исключений почти не бывает. А если “почти” и бывает, зовут его Анна Мария де ла Пьедра аль Соль.