Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эм… через минутку.
Она моргнула, всякий след слезы – если она вообще была – пропал.
– Ты голый? – спросила она.
– Не исключено.
Она вышла из комнаты. Я не спеша оделся.
Поднимаясь в Башню, я выяснил, что двигаюсь как в замедленной съемке. Не было ощущения, что я иду наверх увидеться с Джеймсом впервые за пару дней. Ощущение было такое, будто я в последний раз на самом деле виделся с ним, говорил, общался по-настоящему задолго до Рождества. Дверь на верхней площадке была приоткрыта. Я нервно облизнул губы и толкнул ее.
Он сидел на краю кровати, глядя в пол. Но кровать была не его – моя.
– Удобно? – спросил я.
Он быстро встал и сделал два шага вперед.
– Оливер…
Я поднял руку, ладонью к нему, как страж на мосту.
– Нет – просто постой там, минутку.
Он остановился посреди комнаты.
– Ладно. Все, что хочешь.
Пол ходил у меня под ногами ходуном. Я сглотнул, подавляя прилив какой-то странной, отчаянной нежности.
– Я хочу тебя простить, – выпалил я. – Но, Джеймс, сейчас я бы тебя убил, вот правда.
Я потянулся к нему, сжал в кулаке воздух.
– Я хочу… Господи, я даже объяснить это не могу. Ты как птица, знаешь?
Он открыл рот – на языке у него крутился вопрос, какое-то выражение недоумения. Я резко, некрасиво рубанул рукой, останавливая его. Мысли мои сыпались маниакально и хаотично.
– Александр был прав, Ричард не воробей, это ты воробей. Ты… не знаю, вот это хрупкое, ускользающее, и у меня такое чувство, что, если бы я только тебя поймал, я бы мог тебя раздавить.
У него сделалось невыносимое раненое лицо, он не имел на это права, не в тот момент. Полдесятка взаимоисключающих чувств ревели во мне все сразу, я сделал огромный, неуклюжий шаг к Джеймсу.
– Я так смертельно хочу на тебя настолько разозлиться, чтобы у меня получилось это сделать, но не могу, поэтому злюсь на себя. Ты вообще понимаешь, как это несправедливо?
Голос мой звучал высоко и напряженно, как у мальчишки. Он меня бесил, поэтому я громко выругался:
– В жопу! В жопу это все, меня, тебя – твою мать, Джеймс!
Мне хотелось повалить его на пол, побороть – …И что дальше? Жестокость этой мысли встревожила меня, и я, сдавленно зарычав от бешенства, схватил книгу, лежавшую на сундуке у кровати Джеймса, и швырнул в него, бросил ему в ноги. Это был «Лир» в бумажной обложке, мягкий и безобидный, но Джеймс вздрогнул, когда книга ударилась о него. Она с шелестом упала к его ногам, одна страница косо повисла, оторвавшись от корешка. Когда Джеймс поднял глаза, я сразу отвел взгляд.
– Оливер, я…
– Не надо! – Я ткнул в его сторону пальцем, веля замолчать. – Не надо. Просто дай мне… просто… минуту.
Я пальцами зачесал волосы со лба. За переносицей у меня повис твердый шар боли, глаза начинали наполняться слезами.
– Что в тебе такое? – спросил я, и мой голос прозвучал вязко из-за попытки выровнять его. Я всматривался в Джеймса, дожидаясь ответа, который, это я знал, мне не дадут. – Я должен тебя сейчас ненавидеть. И хочу – Господи, еще как хочу! – но этого недостаточно.
Я покачал головой в совершенной растерянности. Что с нами творилось? Я искал в лице Джеймса какой-то намек, подсказку, за которую мог бы ухватиться, но он очень долго молчал, только дышал, и лицо у него кривилось, словно дышать было больно.
– Я ненавижу собственное имя, – сказал он. – За то, мой ангел, что оно – твой враг[69].
Сцена на балконе. Недоверие мешало мне гадать, что это значит, и я сказал:
– Не начинай, Джеймс, пожалуйста, – можем мы сейчас побыть просто собой?
Он присел, поднял покалеченную пьесу.
– Прости, – сказал он. – Сейчас легче быть Ромео, или Макбетом, или Брутом, или Эдмундом. Кем-нибудь другим.
– Джеймс, – повторил я, уже мягче, – у тебя все нормально?
Он покачал головой, не поднимая глаз. Голос его вышел изо рта испуганными, осторожными шажками.
– Нет. Не нормально.
– Ладно. – Я переступил с ноги на ногу. Пол по-прежнему казался недостаточно твердым. – Можешь сказать, что не так?
– Ну… – ответил он со странной, водянистой улыбкой. – Нет. Всё.
– Прости, – сказал я, и это прозвучало как вопрос.
Он сделал шаг вперед, преодолел небольшое расстояние между нами, поднял руку и прикоснулся к синяку, расползшемуся под моим левым глазом. Разряд боли. Я вздрогнул.
– Это я должен прощения просить, – сказал он. Я переводил взгляд с одного его глаза на другой. Серые, как сталь, золотые, как мед. – Я не знаю, что меня заставило так поступить. Я раньше никогда не хотел сделать тебе больно.
Кончики пальцев у него были как лед.
– А теперь? – сказал я. – Почему?
Его рука безжизненно повисла вдоль тела. Он отвернулся и сказал:
– Оливер, я не знаю, что со мной не так. Я хочу сделать больно всему миру.
– Джеймс. – Я взял его за руку, развернул к себе.
Не успев решить, что делать дальше, я ощутил на груди его руку и опустил глаза. Его ладонь была прижата к моей майке, пальцы лежали на ключице. Я ждал, притянет он меня к себе или оттолкнет. Но он просто смотрел себе на руку, как на что-то непривычное, чего прежде не видел.
Сцена 8
Февраль надолго не задержался. Миновала середина месяца, прежде чем я перестал по ошибке ставить на письменных работах «январь». Сдача семестровых этюдов надвигалась все быстрее – и, хотя Фредерик и Гвендолин были необычайно добры при распределении сцен, мы отчаянно пытались не утонуть в море текста, который надо было выучить, книг, которые надо было прочитать, учебников, которые надо просмотреть, и работ, которые надо было сдать к сроку. Как-то воскресным вечером Джеймс, я и девочки собрались в библиотеке, пройти сцены, которые нужно было показать на занятиях на следующей неделе. Джеймсу и Филиппе достались Гамлет и Гертруда; Мередит и Рен – Эмилия и Дездемона; а я ждал Александра, чтобы он читал за Арсита со мной-Паламоном.
– Вот честное слово, – сказала Филиппа, в четвертый раз запнувшись на той же реплике, – они что, умерли бы, если бы дали мне Офелию? При всем богатстве воображения я недостаточно стара, чтобы быть твоей матерью.
– Хотел бы я иного! – сказал Джеймс.
Филиппа тяжело вздохнула.
– Что сделала я, чтобы ты посмел / Язык так грубо распускать со мною?
– То, от чего мутнеет милосердье / И даже краска чистого стыда[70].
Они продолжили тихонько спорить.