Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, собрал то-се и съехал от бабули к бабке. А как съехал, то и дела начались у кунцевских посерьезней прежних. Но это ближе ко второй половине лета, когда ощущение было у Стефана, что вот-вот что-то измениться должно в стране, большое, сказал, грядет что-то, настоящее, всех коснется. А после усмехнулся и добавил, что, мол, помните, братцы мои, чем больше беспорядка вокруг и нестабильности, тем вольготней нам и добычливей. И это во все времена так, начиная с Римской империи и дальше, по средним векам если прогуляться и к нам приплыть, через революцию, войну и прочую народную неразбериху, вплоть до сегодня.
И точно, как в воду смотрел. 19 августа все и случилось типа что учуял. Путч случился, самый настоящий переворот, от новой власти – обратно к коммуне, к красным, к партийцам, к КГБ. Стефан маляву пустил по братве – залечь и ждать, быть на связи. Митька с Каляевской не выходил, был на проводе, как велено, телик отслеживал: что там, кто кого, какие танки на кого попрут и подавят. С самого утра лебедей играли, а после, как прорвало: «Эхо Москвы» одно рассказывает, другие – другое, третьи – третье, дикторши перекошенные все, народ ни хера не понимает, чей верх на какой час. Конференцию показали какую-то, ГКЧП народу представили – морды у всех чудные, руки у одного трясутся, а Горбачев, сами они говорят, больной, не может с бедой народной справляться больше – мы зато можем, новая старая власть.
Баба Таня рядом – охает, потом подхватилась, понеслась в сберкассу остаток пенсионный снимать, пока не поздно. А Митька подумал, дай, узнаю, чего там с бабулей моей, как там она, чтобы не переволновалась от новости больше, чем стоит она того. Звонит, а там никто трубку не берет. Он снова – снова молчок. Через час, через два, ближе к вечеру – то же, никого. Сорвался – рванул в Трехпрудный. На полпути передумал, вернулся, обещал на связи быть – все. Обещал – будь готов за слово ответить. Всегда готов!
А Роза Марковна и на самом деле трубку снять не могла. В это время она стояла у Белого дома, опершись о парапет набережной Москвы-реки, наблюдая за тем, как стекаются туда со всей Москвы честные люди, постепенно образуя кольцо вокруг места, где был Верховный Совет депутатов или как там теперь это называлось, не важно. Важно, что чума голову подняла и «Цыть!» народу снова приказала, и ей вместе с народом, Розе Марковне Мирской, которая никогда не была чесеиром, а напротив, полагала, что изменники настоящие – те, кто Горбачева в Форосе изолировал и мятеж неправедный учинил, не сомневаясь, что все вокруг поднимут лапы и поприветствуют возвернувшуюся гнусь. Не будет такого, господа коммуняцкие выкормыши, хватит издеваться над собственным народом, над великим русским народом, который вам так и не удалось окончательно загнать за Можай и раскинуть по местечкам. Хватит: или мы, или вы, но только без нас – сами, без народа!
Монолог свой внутренний завершила и очнулась. Как сказала-то – великий русский народ? Развела руками, ну, конечно, великий, а какой еще-то? Самый великий и есть, русский, мол, наш, и мой вместе с ними.
Снова домой понеслась – чумового таксиста тормознула, до Патриарших, сказала. Тот три цены спросил – дала три. Домой вошла – сразу капусту резать, хорошо, был кочан. Тесто готовое, слоеное, тоже хорошо, что не из морозилки – раскатать только осталось. Все – быстро, как всегда. Эх, подумалось, Сарочку бы сейчас или Зинулю – мы б в четыре руки тут дали б, только ветер бы по кухне свистел. А, дьявол! Яйца кончились. Как же без яиц пироги-то? У Чапайкина наверняка не будет – тот скромно жить привык, без излишеств, а внучка его, Варюша, та вроде не готовит дома, той мать готовое приносит, Маша Чапайкина, которая Бероева теперь. К Люське Керенской стучаться бесполезно: спит или пьет. По-любому яйцами не разжиться.
Фиру Клеонскую набрала. Та в крик – делать что, Роза Марковна, куда бежать будем? Никуда, ответила, неси яйца скорей, а то опаздываю – горю, как швед под Полтавой. Тащи все, что есть, живы будем – отдам, не утаю.
Та с яйцами принеслась, помогать взялась – тут же вкрутую варить.
Поставили сразу два противня с пирогами. Потом нарезали, каждый в отдельную бумагу завернули, неостывшие еще. В термос – чай, горячий, сладкий. И снова к Белому дому пошла, обратно. Фира поохала, поохала за компанию, но Дом оставить не решилась, духу не хватило, храбрости. Спросила, а если в черной коже придут, с ордером – пускать?
– Не придут, Фирочка, – твердо ответила Роза Марковна. – Не будет такого больше на нашей земле, – и исчезла до утра.
Потом Митя позвонил, теперь уже тете Фире – бабулю потерял, мол. Та объяснила. Митька выматерился и бросил трубку. А Роза Марковна раздавала защитникам Белого дома пироги с капустой, приговаривая:
– Ешьте, родные, пробуйте. У вас Дом, и у нас Дом. У всех нас один Дом. Не пустим в наш Дом гадину. Кушайте…
Те откусывали, улыбались дурковатой старухе и благодарили. А Мирская была счастлива, она уже знала, что победа будет за ними, за нами, за всем ее народом, и потому черты лица ее соединились воедино, что случалось в жизни ее крайне редко. Теперь она была и Ахматова и Раневская одновременно, и для этого понадобилось именно то, что имело место здесь и сейчас: ее народ, ее пирог и скорая над общим врагом победа.
«Жалко, Сема не сможет увидеть, – подумала она, шарахаясь в сторону от грузовика со шпалами для баррикад. – Семе бы это все пришлось по душе. Он бы как складывать правильней, мог подсказать, с его-то опытом…»
– Лет-то сколько тебе, бабань? – высунул нечесаную голову из окна грузовика молодой веселый парень.
– Восемьдесят восемь, – не стала лукавить Мирская и, улыбнувшись, в свою очередь встречно поинтересовалась. – А что, не дашь?
– Да ты чего? – изумился тот. – Я думал… так, лет под шестьдесят с лишним, не больше. А ты вон чего… Да на тебе воду возить надо, бабань, а не революцию делать. Революция тебе – тьфу!
Оба смеялись туповатой шутке, но Роза Марковна на паренька не обижалась. Она думала о том, что совершенно не чувствует усталости, что к другому разу, если это продлится долее, чем ночь, нужно сменить уже начинку в пирогах на другую, чтобы не получилось однообразно, и захватить бумажные салфетки для рук, что совершенно упустила из виду.
Так продолжалось и на второй, и на третий, завершающий, день противостояния. Только после этого, окончательно возвратясь от баррикад к себе в Трехпрудный, Мирская почувствовала небольшую усталость в ногах. Легкую и в ногах – более нигде. Потом ее отловил наконец Митька и вставил по первое число. Он орал, а ей было приятно, что орет и переживает. За Митькой прорезался Вилен, сумевший в конце концов дозвониться из Мюнхена, где снимал для немцев совместно с французами. Тоже разорался и тоже получилось радостно и тепло. И переговорив с одним и другим, она, совершенно уже счастливая, заснула, словно младенец: крепко, провально, с благостной улыбкой на губах и без дурных неумных снов.
А на следующее утро, рано, до восьми еще, в дверь позвонили. Там стоял растерянный Федька Керенский. Он был бледный, и у него слегка подрагивали руки.
– Феденька? – удивилась Роза Марковна. – Что случилось?