Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В огромном цехе было тихо и светло, совсем мало народа. Через весь цех протянулись длинные, метров по 20–30, столы, на которых раскладывалась материя. Одно полотнище на другое, потом третье, четвертое — и так до 100.
Сначала на верхнем полотнище размечались куски — норма для данного раскроя, и в них, в этих кусках, раскладывались, глядя на зарисовку, лекала и обрисовывались мелом. Потом включались электрические ножи, и тогда тишина цеха нарушалась басовитым жужжанием, но это не шло ни в какое сравнение со стрекотом и рокотом сотен моторов в пошивочных цехах.
«Резаки» — это были мужчины — резали все 100 слоев материи сразу. Я долго не могла смотреть без трепета на эту операцию — слишком страшно. Лезвия ножей с бешеной быстротой носились вверх и вниз в особом станке, который резак вел по меловой линии. Нужно было большое искусство, чтобы разрезать материю точно по линиям выкройки, никуда не заехать, ничего не испортить — как можно было этому выучиться? Ведь бывали детали и совсем крохотные — какой-нибудь хлястик, карманы, надтачки. Я всегда поражалась искусству резаков. Не могла смотреть, как одна рука ведет тяжелый станок с ножами, а другая, совсем рядом, придерживает материю. Никаких «охранительных» приборов не было. У одного старого резака не хватало половины указательного пальца на левой руке…
Заведовал раскройным цехом молодой и, как оказалось, весьма симпатичный парень Володя, которого большей частью, впрочем, называли Володькой, на что он ничуть не обижался. Был он дельным, толковым, все понимающим с полуслова и обычно спокойным. Но в рот палец ему не клади — умел отбрить, как надо!
Был он из «соцблизких» — бытовик, сидел не то за растрату, не то за подделку каких-то документов. Был он «в доску свой» и с работягами, и с начальством, однако начальству никогда ни на кого не жаловался, умел расправиться сам. И в цехе его все любили.
Имелась у него лагерная «жена», и на его «семейную жизнь» лагерное начальство смотрело сквозь пальцы. Завцехом он был отличным — цех выполнял и перевыполнял нормы, брака не делал, давал экономию, столь приятную и выгодную начальству. Взамен Володе разрешалось (негласно, конечно!) сожительство.
Это была довольно-таки трогательная пара. Решительный и насмешливый Володя, не лезший за словом в карман, несущий в бога-душу-мать любого ослушника — и его лагерная жена, хорошенькая эстоночка Эмма. Верх аккуратности, всегда подтянутая, хозяйственная, казалось, она в своей гладкой шапочке-чепчике и белоснежном фартуке с большими карманами только что выплыла из сверкающей чистотой и медной посудой собственной кухни где-нибудь в Таллине.
Сдержанная, тихая, немногословная, она верховодила своим Володей как хотела, но никогда не злоупотребляла этим.
При ней Володя прикусывал язычок и ни в чем не смел ей перечить. Любая вспышка его угасала, стоило только Эмме взмахнуть своими пушистыми ресницами: «Ты это что?..»
В Володином «кабинете» — закутке, отгороженном от цеха, имелась электроплитка, а в небольшом шкафике помещалась всякая посуда и продукты. Эмма вела хозяйство, варила ужины и обеды — в столовой они не питались. Володя, свой в доску и с охранниками, доставал мясо и прочую провизию, которой не было в зоне. Да и сам он, как бытовик, мог получить пропуск в город, но Эмма отпускала его неохотно, так что этой привилегией он почти не пользовался. За три года я ни разу не видела, чтобы он принес в зону водку. И Эмма говорила уверенно: «Мой Володя не пьет!»
При «кабинете» была еще кладовочка, в которой хозяйственная Эмма устроила премиленькую спаленку.
Эмма сидела по 58-й статье, но имела всего лишь десятый пункт и пятилетний срок, из которого просидела уже три. Работницей она была отличной, никуда из-за «мотора» уходить не хотела, вырабатывала чуть не две нормы и зарабатывала больше, чем ее Володя, который сидел на «зарплате». Оба ждали освобождения и планировали будущую совместную жизнь на воле.
Так как моя «чертежная» помещалась тут же, в Володином «кабинете», я была невольной свидетельницей семейной жизни этой пары. Сначала меня это сильно смущало, и я старалась больше находиться в цехе, оставив парочку наедине.
Если Эмма работала в ночь, то весь день она проводила у Володи. Раскройный же в ночь не работал — тоже его огромное преимущество!
Но очень скоро мы как-то привыкли друг к другу. Володя с Эммой перестали меня стесняться, а я — их. И мы стали жить спокойно и дружно. За всю мою трехлетнюю жизнь на «Швейпроме», которая прошла почти до конца в раскройном цехе, у меня ни разу не было никаких недоразумений и трений с Володей.
А когда у нас появился лагерный театр и расцвела моя «артистическая деятельность», Володя оказался одним из самых горячих «меценатов» нашего театра — освобождал меня от всякой работы — когда и насколько нужно. Снабжал театральную костюмерную любым количеством обрезков, а для пошивки костюмов умудрялся доставать кой-какой метраж. Вполне возможно, что из «сэкономленных» мною раскладок!
Когда память уходит в минувшее и год за годом встают времена, проведенные в лагерях, «Швейпром» представляется мне каким-то тихим, спокойным островком — солнечными деньками, передышкой.
Солнца как такового на самом деле здесь почти не бывало: зимой — вьюги и метели, весной — холод и туманы, летом — дожди.
Редко-редко выдавались солнечные и теплые деньки, когда вечером можно было посидеть на горке за фабрикой, полюбоваться на взморье, освещенное вечерним, но все еще не заходящим солнцем…
Зимой нет-нет и очарует вдруг звездная ночь, когда небо бороздят всполохи северного сияния, похожие на лучи прожекторов. А вдалеке, где-то на горизонте, светлеет над морем ореол Соловков…
Когда наступают туманные белые ночи — призрачно-неправдоподобные, таинственные и холодные, все становится нереальным и таинственным. Выйдешь из барака в такую ночь — как в белое молоко окунешься, даже жутко становится…
Да, ни природой, ни климатом не мог похвастаться наш кемский «Швейпром»… Недаром о происхождении названия «Кемь» в лагере ходил нецензурный, но довольно меткий анекдот: кто-то из императоров российских — не то Павел, не то еще кто-то, рассердившись на неугодного подданного, на жандармском рапорте широко прочеркнул: «Сослать к еб… матери!» Перепуганные чины не осмелились уточнить — где именно место сие находится? И сослали бедолагу в самое поганое место, которое сумели найти, а место ссылки для краткости нарекли — «К.Е.М».
Но именно в этом невзрачном месте, под скудным северным солнцем и отогрелась моя душа, и я вошла в колею особой, вернее обособленной, жизни с ее собственными переживаниями, тревогами, волнениями, неудачами и радостями.
Думаю, невероятным это покажется для людей, которым, к счастью, не привелось пройти через годы лагерей: как может примириться с подневольным положением душа человека, измотанного, издерганного, замученного несправедливостями — человека, у которого изуродована и изломана вся жизнь…
Но все же это происходит. И не только у меня одной, как я в этом убедилась. И не только у людей из интеллигенции, а говоря скромней — у людей образованных, тех, кому посчастливилось попасть на работу по специальности в Управления лагерей счетоводами, бухгалтерами, плановиками, инженерами и т. д., но даже у самых простых людей — малограмотных или вовсе безграмотных.