Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если люди еще не стали «доходягами», которым уже не до кого и не до чего и которые физически уже ни к какой работе не способны, если они, как наши швейпромовки, могли еще существовать, втянувшись в свою скучную, однообразную и многочасовую работу, они все еще оставались людьми — со своими воспоминаниями и надеждой когда-нибудь вернуться домой. Или, как наши украинки, работая на пределе сил, чтобы хоть один рубль в месяц был отослан домой… И ничто человеческое было им не чуждо, потому что душа в человеке живет вопреки всему.
…И еще был этот год — конец 38-го и начало 39-го — годом вспыхнувших надежд, великих чаяний, когда отхлынул грозный девятый вал 37-го и вынес на поверхность уцелевших после караблекрушения… И кое-кому удалось спастись.
Вдруг начались долгожданные пересмотры дел и несколько человек даже из нашей «политической зоны» были освобождены.
Какое было ликование!
Перестали бояться вызовов в «третью часть». Наоборот, с трепетом и нетерпением ждали их. Гадали, сопоставляли, предполагали — кто мог быть следующим? Но ничего угадать было невозможно: освобождение получали люди, осужденные по самым разнообразным статьям и принадлежавшие к самым разнообразным социальным кругам. И каждый в тайне был уверен, что следующим будет именно он!
Но… взметнувшаяся было волна быстро опала, вызовы в «третью часть» на предмет освобождения постепенно прекратились, и радости и волнения угасли.
Конечно, наш «Швейпром» не был «доходяжным» лагерем.
Нет — тысяча, если не больше, работниц обитавших в лагерных бараках, доходягами не были. Женщины, измученные 12-часовой нудной и однообразной работой, скудной и недостаточно калорийной пищей, даже во времена недолгого хозрасчета, работали на пределе сил, но все же еще не за их пределами.
О «колонне мамок» я уже говорила — те жили и вовсе неплохо. Неплохо жилось и нашим мужчинам. На всю массу женщин их было всего человек 150, заняты они были исключительно на специфических «мужских» работах (механики, наладчики, инженеры и т. д.). Естественно, они жили значительно лучше, прежде всего потому, что и зарабатывали побольше. Кроме того, они пользовались всевозможными поблажками: многие, например, имели свои «служебные» закутки, где они могли тайком принимать своих лагерных сожительниц.
Служащие управления, как я уже упоминала, получали зарплату, на которую прожить все же было можно, а до введения хозрасчета — пайку в 500 грамм хлеба, с чем тоже прожить было можно при сидячей работе, не требующей физических сил.
И все эти люди, несмотря на тяжелый, подневольный труд и почти рабское положение, все же оставались людьми с нормальными человеческими интересами и отношениями.
И здесь, в «Швейпроме», встречались люди удивительные, с потрясающими душевными качествами, складом ума и способностями, с удивительными историями своих жизней.
Здесь встретила я замечательного человека, необыкновенно талантливого актера — Федора Васильевича Краснощекова.
О нем и некоторых других я хочу рассказать особо, как и о созданном им лагерном театре, который вновь заставил меня, как и многих других, почувствовать себя на гребне жизни и забыть на время, что мы — заключенные.
Федор Васильевич Краснощеков был человеком с кристально чистой, трогательно-наивной душой, необычайно чутким и внимательным к окружающим, не только зла не причинившим, но даже в мыслях не осудившим никого и никогда. Был он наделен большим талантом; если бы дожил до реабилитации — ходил бы в «заслуженных» или в «народных», глубоко в этом убеждена.
Театр любил он страстно, самозабвенно, с самого детства. Любовь эта спасла ему жизнь, вернее — продлила на несколько лет.
Не знаю, играл ли он по системе Станиславского, или по какой-нибудь еще, или вообще был артист «от Бога» — но лучшего Шмагу («Без вины…»), искреннейшего Бублика («Платон Кречет») я не видела никогда, хотя смотрела эти спектакли в ведущих театрах Москвы и Ленинграда. И даже старый актер в «Славе», несмотря на ходульность и выспренность гусевского стиха, жил и чувствовал на сцене, вызывая понимание и сопереживание зрительного зала.
Федор Васильевич был артистом профессиональным. 1931 год застал его в Киеве, где он организовал театр Красной Армии. Сам он был ведущим актером характерных ролей и главным режиссером. Театр рос и быстро выдвигался в первые ряды советских театров того времени.
Думаю, что мало кто помнит «киевское дело военных» 1931 года. Я лично ничего об этом деле не знала, хотя к тому времени и начала уже работать в газете. Очевидно, оно не очень-то освещалось в прессе.
Но еще более удивительно было то, что и сам арестованный именно по этому делу Федор Васильевич ничего не знал об этом деле и о своих «однодельцах»! «Загремел» только потому, что был руководителем «военного» театра.
На допросах его особенно не мучали, ничего от него не добивались, а быстренько припаяли десятку и отправили на Соловки, где он и просидел семь лет, прежде чем появился у нас на «Швейпроме».
Федор Васильевич, с детства влюбленный в театр, всегда и всецело был поглощен им. Вне театра существовали только нежно любимая жена и маленький сынишка — конечно же, будущий актер! И казалось, что это навсегда…
Он и не заметил, как понемногу стала отдаляться от него семья, как постепенно угас у его жены интерес к его работе, к театру. Он всегда был уверен, что жена разделяет его упоение театром — живет его жизнью…
На Соловках он получил от нее единственное письмо, извещавшее о смерти сынишки: «…Ни тебе, ни мне не дано воспитать Бориса»…
Мальчик умер от скарлатины. В конце письма были странные и непонятные слова о том, что сейчас такое время, когда «…никому ни до кого», и просьба не писать ей.
Это было давно, когда Федора Васильевича только что привезли на Соловки. Дело военной контрреволюционной организации в Киеве прокатилось в 1932 году, когда люди еще не ведали, что скрывается за стенами Лубянки, что готовят им грядущие годы… Впрочем, не больше знали об этом и киевляне — и даже сами «герои своего дела».
Федор Васильевич не только не знал ни одного своего «сообщника», но и вообще не понимал — в чем его, Краснощекова, обвиняют?
И был он не чета даже мне, в 35-м году не понимавшей, в чем меня обвиняют, но как-никак имевшей «дворянское» происхождение, какие-то «связи с бывшей аристократией»; какие-то «мысли», идущие, как оказалось, вразрез с генеральной линией партии, и злостно непреклоненной перед «великим кормчим»…
А он-то! Сын плотника с Охты, с превеликим трудом вытянувший реальное (платить было нечем), а дальше помог дар Божий в виде актерских способностей. Всегда искренне и дружелюбно настроенный к людям — ко всем людям — и сам всегда себя ощущавший простым, открытым человеком.
Человек душевный, любимый всеми, с кем он когда-либо соприкасался — будь то солдат, дворник, актер или даже лагерный уркаган; во всех он умел обнаружить что-то хорошее — так за что же его-то?