Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда поступил приказ на отправку Федора Васильевича в Кемь, это было ударом для многих соловчан — не только заключенных, но и вольнонаемных. Однако приказ был «из центра», а «центру» возражать было нельзя.
Провожали его помпезно, с прощальным концертом — «…независимо от сроков уезжает Краснощеков!..», с объятиями и слезами, как и потом, через три года при отъезде из «Швейпрома». Но об этом я расскажу позже.
Известность Краснощекова достигла «Швейпрома» задолго до его приезда, и приняло его наше начальство с превеликой радостью. А так как в технике он ничего не смыслил, определили его на какую-то пустячную работу при кладовой мелких деталей к моторам, из которой он мог отлучиться в любое время, не говоря уж о свободных вечерах, и заниматься своим «основным» делом — работой в клубе, хотя такая работа в лагерных «профессиях» не значилась и, соответственно, оплате не подлежала.
Но наш милейший начлаг Дудар хотя и поучал лагерников, что калитку надо открывать «…из рукой, а не из ногой!» (это он, увидев грязь на белых досках калитки), тем не менее искусство очень уважал, а «свой клуб» справедливо считал ценным и престижным украшением «свого лагеря» и получаемую премию за образцовую «клубную работу» с удовольствием клал в свой широкий и вместительный карман. В общем, не дурак был мужик.
Дудар не просчитался, предоставив Ф. В. всякие «бытовые» поблажки, тем более что Ф. В. был крайне нетребователен, не пил и ни в чем «таком» не нуждался. Но и Ф. В. тоже справедливо полагал, что ему повезло.
Погоревав о своем втором потерянном театре (первый был в Киеве), он с энтузиазмом и вдохновением принялся за третий, хотя это и был всего лишь лагерный клуб.
За три года он действительно сделал чудо из любительской сцены и нескольких актеров-профессионалов, оказавшихся у нас на «Швейпроме».
Когда Федор Васильевич был вывезен с Соловков на «Швейпром», он нашел двух-трех артистов из нашего Медвежьегорского театра. Один из них — Андрей Кремлев — был солидным профессионалом с амплуа героя-любовника, хотя, к сожалению, уже не первой молодости. Второй, по фамилии Привалов, — сейчас уже не помню его имени — был профессиональным оперным певцом.
Женщин же актрис не было совсем. Вот почему Федор Васильевич, прослышав, что я тоже из Медвежьегорского театра — хотя я и пробыла там меньше полугода и ни одной роли сыграть не успела, — стал усиленно и настойчиво звать меня в свою «любительскую труппу», которую он начал сколачивать сразу по приезде с Соловков.
Но воспоминания о годе 37-м, о «Водоразделе» и обо всем, что с ним было связано, были слишком живы, слишком больно ранили, и хотелось только одного — отдохнуть душой, не думать, не вспоминать и не начинать «жить сначала»…
Между тем Федор Васильевич продолжал настаивать, мягко, деликатно, ласково, и такая искренность и задушевность жила в этом, на первый взгляд даже невзрачном, человеке, что трудно было не почувствовать к нему симпатии, не поддаться его обаянию, которому поддавались все.
Невзрачным он казался только с первого взгляда, внешне напоминая простоватого Иванушку из русских сказок. Лицо его было подвижно и имело способность мгновенно меняться, становясь то властным, то вдохновенным, то нежным, то лукавым. Низкий баритональный голос, которым он прекрасно владел, окрашивался самыми тонкими оттенками…
В конце концов я оказалась в «труппе», и на всю свою швейпромовскую жизнь снова со всей силой души увлеклась театром. Увлечение это было тем более целительным для меня, что проходило при участии Федора Васильевича и было освещено его мягкой, скромной и нетребовательной дружбой и постоянной заботой — пусть в мелочах (в чем можно еще проявить ее в лагере?). Здесь эти «мелочи» тем более трогательны и милы…
Наш швейпромовский клуб — клуб «богатого» лагеря, естественно, тоже был «богатым»: большой специальный барак на территории фабрики, с большим вместительным залом и большой — вполне театральной — сценой — и даже с роялем, правда староватым и расстроенным, на котором никто не играл, однако впоследствии и он пригодился!
До прихода Ф. В. Краснощекова этот клуб пробавлялся редкими концертами с типичным злободневным «лагерным материалом». Успеха эти концерты не имели не только у устававших за мотором «работяг», но даже среди «мамок» и маявшихся от скуки, бездельничающих урок. Всем давно надоели бездарные злободневные частушки, и даже любимая уркаганами «чечетка» постепенно приелась. «Работяги» и вовсе не ходили на эти концерты, и тем более — «58-я», хотя из нашей «политической зоны» на концерты «публика» выпускалась. Обширный зал нашего клуба пустовал, едва были заняты первые ряды скамеек.
И вдруг оказалось, что если к «злободневным частушкам» и даже к стихам такого «придворного поэта», каким был в те годы Демьян Бедный, прикоснется истинное искусство, то и они способны тронуть человека, если хоть что-то осталось в нем человеческое.
Молва о «новом артисте» быстро обошла весь лагерь, и постепенно «публика» стала наполнять клубный зал. Вскоре все знали Федора Васильевича Краснощекова.
…Из лоскутов, всегда в изобилии водившихся в раскройном цехе, мы с Володькой сшили обезьянку. Была она порядочная — ростом с небольшую мартышку, и мордашка у нее получилась выразительная. Нарядили ее в желтую кофту и красную юбчонку. Назвали обезьянку Тамарой Тимофеевной.
Федор Васильевич замечательно обыгрывал ее. В его руках она была совершенно как живая! Все время вертелась, порывалась забраться к нему на плечо или обхватить его за шею. А то доверчиво прильнет к щеке и смотрит в зрительный зал своими внимательными черными глазками-бусинками. Федор Васильевич пел с ней частушки и всевозможные куплеты на те же злободневные лагерные темы. Назывался этот номер «Мы с Тамарой Тимофеевной…».
Очень скоро эти выступления Краснощекова «с Тамарой Тимофеевной» стали любимыми номерами, и ни один концерт не обходился без них. И если долго не объявляли номера с Тамарой Тимофеевной, наша публика, непосредственная и требовательная, как дети, начинала топать ногами и вопить:
— …Тамару Тимофеевну давай!..
— Краснощекова!
— Федора Васильевича!..
Больше всех веселились и хохотали от души урки, хотя юмористические куплеты были адресованы как раз им — неисправимым лентяям, разгильдяям, мелким воришкам, матерщинникам.
Федор Васильевич был человеком необыкновенно доброжелательным ко всем, в том числе и к самым отпетым уркам, у которых наряду с извращенными и закоренелыми зверскими понятиями «морали» уживались и сентиментальные чувства и душевные порывы.
В интерпретации Федора Васильевича все эти сатирические куплеты носили характер не бичующей сатиры, а скорее веселого и достаточно добродушного юмора. А урки, надо сказать, к юмору очень чутки и отзывчивы.
Не думаю, чтобы кого-нибудь «перевоспитали» эти — по лагерным нравам — просто безобидные насмешки, но какая же это была разрядка, моменты настоящего отдыха, веселья, смеха. Как помогали они отключиться от тяжелой беспросветной действительности! И, возможно, именно они были искрами, поддерживавшими или, во всяком случае, облегчавшими жизнь этой массы несчастных, издерганных судьбой людей…