Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я была испорченным ребенком, генерал. Сейчас принято говорить, что испорченных детей не бывает, но я-то знаю. У меня было много игрушек (я предпочитала мягкие), но самая любимая игрушка находилась у меня между ног. Я умудрялась заниматься ею, даже когда родители смотрели на меня во все глаза: садилась, зажимала между ног что-нибудь подходящее, и терлась, терлась, пока они мне умильно улыбались, терлась об неё, иногда доводила себя до бешенства, до истерики, потому что таким способом у меня не получалось, а это просто ужасно, когда ты хочешь кончить и не можешь. Тогда я краснела до ушей и начинала орать. Когда, наконец, меня освободили от горшка, и я получила право закрываться в туалете, это было настоящим спасением. Я до сих пор люблю запах туалета. Обычно я ходила туда после папы, потому что можно было посидеть спокойно, никто не хотел идти первым, не рвал дверь, потому что в кабинке после папы всегда стояла кислая вонь от газов, которая долго не расходилась. И все ждали, пока она проветрится, а то все время, каждую минуту, кто-то дергал дверь… Тогда я думала, что взрослые так устроены, что все время хотят ссать и срать. Теперь я, конечно, понимаю, что у моего папы были скверные отношения с желудком, и тот, как мог, отравлял ему существование.
Мне никогда не приходило в голову кому-то что-то рассказывать. Я ревниво обожала свою письку, и заранее ненавидела всех, кто мог бы встать между нею и мной — а все только это и делали. Однажды я занималась этим, сидя на карачках за кучей песка на детской площадке, и какой-то пацаненок подкрался сзади… уж не знаю, чего он хотел, потому что я, заприметив краем глаза его хитрую мордочку, тут же подпрыгнула, как лягушка, и с криком вцепилась ему в волосы. Я до сих пор думаю, что он хотел меня ударить. По письке. Ногой, чтобы всё отбить до крови. Он хотел ударить мою письку, ублюдок. Я бы убила его… меня от него еле-еле оторвали. Когда я впервые увидела кровь на трусиках (это началось у меня в тринадцать лет, и, несмотря на свою испорченность, я была дико наивной), я сразу вспомнила об этом случае.
Всё, левая рука больше не слушается. Ладно, пускай, зато правая точно моя, а шлёпать по клавиатуре я смогу даже одним пальцем, генерал. Этому у вас меня научили. Как и многому другому. Конечно, не очень удобно с точками-запятыми, но это всё ерунда, особенно по сравнению с тем, чем мне придётся заняться сразу после… Ох, не буду врать — страшно мне сейчас. Страшно и гадко.
Да, о себе. Меня всегда поражало, что никто ничего не замечал. Родители, видимо, ни разу меня не заподозрили, хотя все мои детские хитрости можно было бы просечь в два счета. Им просто не приходило в голову. До сих пор не знаю, почему — теперь-то я понимаю, что они были не такими уж глупыми людьми. Наверное, это из-за того, как я выглядела. Я была толстой гадкой девчонкой с круглой ряшкой и густыми черными бровками, сходящимися на переносице. Я была невероятно озабоченной, капризной, ленивой, целыми днями могла слоняться по дому, ища укромное местечко, и все время объедалась сладостями. От сластей и шоколада на моем теле высыпали прыщи, которые я расчесывала до крови. От сильного желания у меня краснели уши и выступали багровые пятна на щеках, я начинала капризничать, топала своими косолапками, орала — и никто не понимал, что это со мной. Им, кажется, и в голову не приходило, что меня беспокоит моя писька. Однажды я кончила раз двадцать подряд, спрятавшись в шифоньере, пока родители обедали. Я не ела вместе с ними: пока они были заняты едой, я могла заниматься своей писькой относительно спокойно. В школе я чуть было не стала отличницей, но вовремя сообразила, что взрослые могут войти во вкус, и отдать меня в какой-нибудь балетный кружок или в спортсекцию: именно так поступали все родители, чьи дети хорошо учились, а мне нужно было много времени, чтобы заниматься своей писькой. Поэтому я аккуратно приносила домой троечки, как только замечала в мамином взгляде характерную задумчивость — ее безошибочно узнает всякий умный ребенок, которого собираются куда-нибудь пристроить. Наши школьные пятёрочницы, всякие там Олечки-Настеньки, куколки-с-бантиками, после уроков бежали на каток или к фортепьяно, а у меня «были проблемы с учебой». А поскольку у меня на самом деле не было проблем с учебой (домашние задания я делала в классе) то я могла часами сидеть дома за какой-нибудь книжкой: левой рукой переворачиваю страницы, правая между ног. Это был мой любимый способ чтения. Дома я ходила в пионерских шортах на резинке, у них были грубые швы в середине, а я носила тоненькие белые трусики, и швы восхитительно терлись о промежность. Не помню, как я лишила себя девственности: кажется, у меня ее и не было, во всяком случае, я не помню, чтобы мне там что-нибудь мешало, вот только коротенькие пальчики не входили глубоко, и я стала использовать всякие вещи, но все равно собственные руки любила больше всего.
Я никогда не прислушивалась, когда девчонки в женском туалете, сбившись в кучку и хихикая, щебетали об «этом». Даже не помню, как и от кого я всё узнала. И меня это совершенно не заинтриговало. Секс казался мне чем-то излишне сложным и к тому же опасным. Я не могла представить себе, как я доверю свою драгоценную письку какому-нибудь парню, да и откуда ему знать, как с ней обращаться — я-то занималась ей всю жизнь, и то не всегда хорошо понимала, что ей нужно. К тому же ему захочется, чтобы я занималась еще и его, этим, как его, мужским хозяйством, а мне это было неинтересно. Иногда я все же чувствовала неясную потребность, чтобы меня потрогали чужие руки. Однажды я дала себя пощупать одной глупой девке, которой было любопытно, «как это устроено». Она возилась у меня в паху вяло и бестолково, но я была достаточно возбуждена, чтобы кончить, — после чего эта дура долго и брезгливо вытирала руки о форму. Меня это взбесило, и я решила больше не связываться. В следующий раз желание у меня вызвал подружкин котёнок, который так нежно лизал мою руку, что я невольно задумалась о том, что письке это было бы приятно. Но письке эта идея не понравилась. У неё тогда вообще было капризное настроение.
Я иногда думаю, что было бы, если бы она заговорила со мой позднее, лет в пятнадцать-шестнадцать. Так-то я с раннего детства привыкла к этому, как к чему-то само собой понятному, и только потом позже писька мне рассказала, что у других людей всё по-другому.
Голос письки у меня раздаётся не в голове, а чувствуется где-то внизу живота. Очень смешное ощущение. Это ведь даже и не голос, а такое странное тягучее чувство — однако всё понятно. Даже когда она ругается. Или молчит со значением.
Писька родилась позже меня, но росла и умнела куда быстрее. Помню, когда я училась в третьем классе, она уже вовсю болтала со мной о разных вещах. Конечно, взгляд на мир у неё был очень узкий, но в чём-то более правильный, чем у меня. Хорошо всё-таки, что она вообще стала общаться со мной — то есть с глоткой.
Я одно время удивлялась, почему все эти письки, ручки, ножки, кишочки, и прочие наши органы, называют нас, настоящих целых людей, «глотками». Потом писька мне объяснила, что я, оказывается, тоже глотка.
— Ну, — говорила она мне, — тело ведь живое, и у каждой части есть какое-то сознание. У руки, у ноги, у меня, у всех у нас есть своя часть мозга, которая за нас думает. Просто люди так устроены, что у них есть одно самое главное сознание. Оно и стало самым главным, потому что умеет разговаривать звуками, а не как мы все. И оно связано с горлом и языком: ну вот глотка же, она и есть глотка. Вот ты — глотка. И ты уж меня извини, но все глотки какие-то сумасшедшие. Глотка думает, что она в теле одна, а остальные — так, мусор какой-то, и никаких прав не имеют. И называет себя «сознанием», а нас вообще не замечает. Ты, правда, нормальная такая глотка, и ко мне всегда хорошо относилась, и я с тобой, конечно, дружу, но ты знаешь — мне все органы говорят, что с глоткой дружить западло. Потому что глотка никого не слушает, только визжит. Она как рождается, так начинает визжать, чтобы нас не слышать. И себя оглушает, и нас всех. Поэтому мы ненавидим глотки. Прости, но это правда.