Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день — маршрут по горам ЦАГИ в «мороз и солнце, день чудесный». Для меня это поход на сопровождение, собственных наблюдений немного, только фиксация очевидных изменений по сравнению с картой, составленной по аэрофотосъемке 1952 года, после которого здесь много воды утекло. Маршрут начали с западной кромки гор и, к счастью, коренные породы здесь оказались свободны от снега, возможно сдутого борой. Ничего, кроме снега и камня, даже лед редко выходит на поверхность, нет следов медведя или песца, таких обычных на побережье. Крик птицы ни разу не нарушил первозданную тишину этих мест, которая казалась еще отчетливей при вкрадчивом шорохе поземки. И хотя нельзя было себе позволить расслабиться, мысли то и дело уносились куда–то на тридцать лет назад, заставляя учащенно биться сердце.
На северном массиве сохранился гурий в качестве точки сгущения геодезической сети, сложенный мной в 1958 году. На юге отчетливо просматривался Барьер Яблонского, у подножия которого летом того же года погиб Олег Яблонский — такое не забывается. Место гибели Олега легко опознаётся по холмикам оазиса Анахорет в километрах двух севернее Барьера Яблонского. Вот такие грустные воспоминания возникают здесь много лет спустя в ситуации, написанной другим совсем по другому поводу, но вместе с тем передающей состояние души вернувшегося:
Когда я вернусь…
Ты не смейся, когда я вернусь,
Когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу
По еле заметному следу — к теплу и ночлегу,
И, вздрогнув от счастья, на птичий твой зов оглянусь —
Когда я вернусь[8].
Никто лучше автора этих строк не выразил жажду возвращения, пережитого за три десятилетия там, на Большой земле, и здесь, в Арктике, когда приходится жить в двух несовпадающих измерениях двумя разными жизнями, чтобы оставаться самим собой. Несовпадение в стихотворных строках лишь в одном: снег здесь сейчас сентябрьский, а не февральский…
На следующий день, 21 сентября, по солнечной погоде с легким морозцем мы тронулись в Русскую Гавань, пересекая ледниковую перемычку, соединяющую ледники Чаева и Шокальского севернее гор ЦАГИ. Тридцать лет назад это было одно из самых спокойных мест в округе, таким оно и осталось. По глубокому снегу мы вышли к Перевалке времен МГГ, отмеченной гурием на ближайшей морене, которого, увы, не сохранилось. Очертания окрестного рельефа все более приобретали знакомые очертания. Стоило жить прошедшие десятилетия, чтобы однажды дождаться возвращения в места, где были прожиты, возможно, самые трудные, и все–таки самые нужные годы, чтобы стать тем, каким ты стал… У горы Ермолаева мы остановились для перекуса. Порядок есть порядок, но как раз аппетит у меня почему–то отсутствовал. Мне казалось, что под снегом сохранились следы гусениц наших тракторов, но вместо этого мы неожиданно вышли на свежие следы кого–то из отряда Матвеева, который, воссоединившись с Соболевским и Градусовым, завершал свою работу согласно намеченному плану. Вот и сомкнулись наши рабочие маршруты, как и мой личный, из настоящего в прошлое. На ходу пытаюсь выяснить еще одну загадку тех далеких лет, когда в ноябре 1958 года мы чудом уцелели в бору с Севой Энгельгардтом, каким–то чудом спустившись с гор Веселых. Ни тогда я не смог отыскать подходящего места, не вижу чего–либо похожего и сейчас. Но ведь спустились каким–то образом…
К полярной станции мы прошли по кромке ледника и вот наконец между моренных холмов увидали радиомачты и знакомые постройки, за которыми с возвышенностей полуострова Горякова прямо на небосклон проектировались метеобудки и флюгера. Вот мы и дошли, и первой нас встречает девица лет шести, а память подсказывает: в те далекие времена детей здесь не было.
Через несколько десятилетий через Шпицберген и Антарктиду, через Северную Землю и Северный морской путь я вернулся туда, где начиналось мое становление полярником. Говорят, возвращаться в молодость опасно. Но я не хотел бы стать тем двадцатипятилетним, потому что совсем не уверен, что смог бы повторить то, что удалось. Какой ценой, это уже разговор для профессионалов, но, думаю, сознание пережитого за наши 26 месяцев в МГГ осталось с нами на всю жизнь. Мы сами выбрали тогда свой долг, как его понимали, и это понимание позволило нам сохранить себя в пору, когда общество, которое нас сформировало и которому мы служили, неотвратимо катилось к своему финалу.
Кто теперь вспомнит наше терпение, наш риск, наш страх и нашу боль потерь? Важнее то, что мы сделали, даже если плата за это оказалась жестокой, и не случайно не все из нас остались на полярной службе, но это было их право… Почему–то для меня важно, что Каневский при первой возможности возвращается в Арктику, что Зингер, несмотря на почтенный возраст, продолжает командовать Шпицбергенской экспедицией. Хорошо, что есть ребята, которые видят смысл вкалывать в Арктике, не боясь показаться, мягко говоря, несовременными. Нет, не зря мы все–таки выстояли здесь в МГГ, и никто пути пройденного у нас не отберет!
В одиночестве я посетил могилу Олега Яблонского, которую, вырубив в скале, мы завалили каменными глыбами, водрузив над ней обелиск из лиственничного бревна, принесенного морем. За три десятка лет здесь ничего не изменилось, только бора истрепала фитильный темляк на ледорубе. Эта могила останется, когда никого из нас не будет в живых, и надпись на могильной плите расскажет следующим поколениям об одном из нас. Может быть, не сумев сберечь нашего товарища, мы постарались устроить его последнее прибежище, подумал я. Совсем рядом было место еще одной трагедии тех лет, где сложил свою голову Толя Афанасьев и где чудом уцелел Зинок Каневский. Все это было с нами, и на их месте мог оказаться любой из нас.
Немного осталось от нашей экспедиционной базы в бухте Володькиной. Уцелел лишь склад и строение бывшей механической. На месте жилого дома — следы пожарища с грудой горелого кирпича, скелеты кроватей, проржавевшая металлическая посуда и другой мусор забвения. Неужели это были алы, совсем не последние среди наших сверстников, решившие связать свою судьбу с Арктикой? И я вдруг ощущаю, как сердце начинает глухо стучать в моей груди и от непрошеной соленой влаги щиплет в глазах. Поднимаю голову, ветер бросает мне в лицо пригоршню мелкого острого снега, и я медленно возвращаюсь в осень 1988 года на берегах Русской Гавани.
Еще раз прощай, Русская Гавань, не поминай лихом! Затягивая расстояние, судно огибает остров Богатый, чтобы задержаться для съемки локатором фронта ледника Шокальского. Теперь можно и домой. Когда я вернусь: куда, домой, в Русскую Гавань? Трудно отпускает Новая Земля, где после многих испытаний многое удалось и напоследок не хочется упустить чего–то еще.
Луна крадется среди рваных облаков, и, как много лет назад, призрачная «дорога к счастью» лежит на ночной морской глади. В ходовой рубке спокойно и уверенно распоряжается старпом, и я слышу его голос:
— Держать двести тридцать!
— Есть держать двести тридцать, — «репетует» рулевой.
В ходовой темно, чтобы вахтенные могли лучше видеть ситуацию по курсу, и только шкалы приборов слабо подсвечены, чтобы не слепить вахту. Когда открывается дверь в рубку, свет в коридоре автоматически выключается. Занимаю свое место у локатора, и каким–то образом на смутные очертания полубака, мачты с оснасткой, временами проектирующиеся на подсвеченные луной облака, ложатся чеканные бунинские строки: