Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такие браслетки в давние времена великие кондотьеры дарили тем своим возлюбленным, на которых не могли жениться. Это символ оков, что сковывали их, порой крепче, чем таинство венчания.
Бригитт Ланге теперь смотрела на браслет как завороженная. Даже в скудном свете лампы Волков видел, как ее шея и ее ушки стали буквально алыми.
— Нет, я не могу принять такой подарок! — наконец произнесла она.
— Так бросьте его в колодец, я не возьму его обратно, — спокойно отвечал он. — Дарить мне его больше некому.
Она взглянула на него едва ли не с мольбой:
— Но что же я скажу Элеоноре? Или мне прятать его от нее?
— Зачем же! Носите его в открытую, а если она спросит, то скажите, что его вам подарил Увалень.
— Увалень? — она удивилась. — Вот этот вот молодой человек, что…
— Да, его зовут Александр, я его обо всем предупредил, если его спросят, то он скажет, что браслетку эту отнял у торговца на ярмарке, когда мы были в набеге.
— Но за что же он мне ее подарил? — удивлялась Бригитт.
— За что? — Волков тоже удивился. — Ну, например, за самые красивые волосы, что ярче самой дорогой меди, за удивительные веснушки на носике, за зеленые глаза… Может, за это за все. Разве этого мало?
— Неужели это он вам такое сказал? — спросила она, разглядывая браслет на своей руке в свете лампы.
— Я его об этом и не спрашивал, — ответил он.
Кажется, она собиралась что-то еще спросить, но он не дал ей. Он нежно взял ее головку, притянул к себе и поцеловал в губы. Тоже нежно. Она на поцелуй почти не ответила, но и не отстранилась, совсем уже холодна не была.
Когда он отпустил ее, Бригитт, кажется, была в ужасе, она покраснела вся и стала махать на себя рукой свободной от лампы так, как будто ей не хватало воздуха, хотя ночь уже не была жаркой, и приговаривала при этом:
— Господи, прости меня. Господи… Я сейчас сгорю… Элеонора меня убьет.
На руке ее золотом поблескивал браслет. Он даже засмеялся, наблюдая за ней:
— Она не убьет вас. Вы не сгорите, прекрасная Бригитт. У вас нет вины перед Богом, и перед ней вы ни в чем не виноваты. Вы ничего не сделали, вы даже не ответили на мой поцелуй.
— Не виновата? — она с наивной надеждой взглянула на него.
— Не виноваты. Успокойтесь, Бригитт, это все моя вина, — сказал он, обнял ее и провел рукой по волосам, — успокойтесь и идите спать.
— Вы меня… отпускаете? — удивилась она.
— Отпускаю, ступайте.
— Спасибо вам, господин, — она быстро присела в поклоне, поклонилась и пошла к дому.
— Бригитт, — окликнул он ее, когда она уже дошла до угла конюшни.
— Да, господин, — остановилась она.
— Когда я застал госпожу Эшбахт в бальном зале ночью, она была с этим… С Шаубергом?
Бригитт помолчала немного, словно собиралась с духом и потом сказала:
— Все три дня, что мы жили в замке, господин Шауберг ночевал в ее покоях. А когда она услышала ваши шаги, вернее, как ваш меч бьется о ступеньки, так тогда она сидела у него на коленях.
— Спасибо, Бригитт, — сказал он, — ступайте спать.
Она еще раз присела, поклонилась и скрылась за углом конюшни, оставив его в темноте.
Благодарил он ее спокойно и глядел, как она скрылась, тоже спокойно. Но спокойствие это было видимое. Если бы кто прикоснулся к нему, так почувствовал, как дрожит он всем телом.
Ему пришлось немало постоять еще, чтобы хоть чуть унять дрожь и ярость в себе. Не желал он ничего большего сейчас, как встретить этого господина Шауберга. Встретить и непременно его убить. Он пошел в дом, когда вошел, все уже улеглись. Он запер дверь и поднялся к себе наверх, в спальню. Там, в его кровати, безмятежно похрапывала та женщина, которую он так сейчас ненавидел.
Волков сел на кровать, скинул туфли, стал раздеваться, комната была освещена совсем скудно. Но он прекрасно видел длинный ящик у стены. Ящик тот стоял как раз между его сундуком с деньгами и бумагами и дорогим ящиком, в котором хранился его драгоценный доспех с его роскошными штандартами и фальтроком. В этом ящике он хранил…
Как он был бос и почти раздет, кавалер встал и подошел к ящику.
Откинул крышку его, запустил руку внутрь, в темноту, и оттуда потащил первое, что ему попалось.
То был пехотный клевец доброй ламбрийской работы. Или, как его еще называли на юге: вороний клюв. Он был с длинным древком, Волкову до плеча, крепок и удобно лежал в руке. Железо темное, закалено так, что крепче не бывает. Таким оружием при удачном попадании кавалер легко пробил бы самый крепкий и тяжелый кавалерийский шлем. А уж глупую голову блудной бабы так размозжил бы по подушке в кашу, даже и препятствия не заметив.
А блудная баба опять всхрапнула, спала себе, ни о чем не волновалась. Не знала дура, что в трех шагах от ее кровати стоит ее обманутый муж, что Богом ей дан. Стоит со страшным оружием в руках, что по лицу его катаются желваки от ненависти и злости.
Баба спит и не знает, что темнеет у него в глазах, когда думает он, что в чреве этой распутной твари растет чадо, что сядет на его поместье вместо законного его ребенка. Что ублюдок какого-то шута может сесть на место, которое по рождению, по праву Салического[13] первородства должно принадлежать его первенцу. Его сыну! И все из-за ее бабьей похоти. Потому что ей так захотелось, потому что бесы ее бередили? Неужели Бог такое допустит? В чем же тогда справедливость?
И что же тогда получается? Что всю свою жизнь, всю жизнь, сколько он себя помнил, он воевал, воевал и воевал. Он терпел невзгоды и изнуряющий голод в долгих осадах. Получал тяжкие раны, от которых спать не мог, которые потом лечил месяцами, хромцом на всю жизнь остался. Заглядывал в глаза лютым и кровавым ведьмам, в общем, ходил по острию ножа всю жизнь. И все для того, чтобы ублюдок поганого шута стал хозяином Эшбахта?
Нет. Не допустит Господь такого. Такому не бывать. Никогда, пока он жив, не бывать такому!
Только вот поганить благородное оружие кровью распутной бабы — недостойно. Не заслужило оно такого. Волков чуть подумал и положил великолепный клевец обратно в оружейный ящик.
Закрыл крышку. Постоял еще, чуть глядя на Элеонору Августу фон Эшбахт, которая все еще храпела беззаботно в перинах. И потом лег рядом с ней, с ненавистной. И стал думать, как ему быть.
Заснуть он не мог до самых петухов.
* * *
Жатва была в разгаре, и на его поле уродилось все, кроме гороха.