Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава двадцать вторая
Пучеглазый нищий с пегим колтуном на голове прокричал ему вслед от церковной ограды: «Промеж двери пальца не клади!» Прокричал трижды, да еще черным кулаком погрозил. Тигрыч вздрогнул. Сердце сжалось в недобром предчувствии. И не зря.
Встретившись с агентом Капелькиным, конспиратор Дворник сообщил: схваченный с динамитом Гольденберг выдал товарищу прокурора Одесского окружного суда Доб- ржинскому 143 деятелей «Народной Воли». И при этом написал признание на восьмидесяти страницах — химическим карандашом (ломался карандаш, просил надзирателя заточить), круглым убористым почерком.
Тихомиров ушам своим не поверил: хладнокровный убийца харьковского губернатора Кропоткина, стальной Гришка Гольденберг, меж радикалами средней величины считавшийся величиной огромной, вдруг расквасился, как студень на солнцепеке. Однако дотошный Капелькин, недавно по представлению полковника Кириллова награжденный за канцелярское усердие орденом св. Станислава III степени, добытыми бумагами развеял сомнения. Ночью, собравшись на Гороховой, народовольцы читали откровения предателя: «Я думал так: сдам на капитуляцию все и всех, и тогда правительство не станет прибегать к смертным казням, а если последних не будет, то вся задача, по-моему, решена. Не будет смертных казней, не будет всех ужасов, два-три года спокойствия, — конституция, свобода слова, амнистия; все будут возвращены, и тогда мы будем мирно и тихо.»
— Как? Мирно и тихо? Перечитай! — крикнул Тигрычу из угла Желябов; рыкнул даже, словно Лев был в чем-то виноват. Уж если злиться, так надо бы на Кибальчича: ему в отчете для жандармов Гольденберг посвятил самые подробные страницы; что ж, в друзьях ходили.
Михайлов сидел мрачнее тучи. Лев продолжил:
«Да, мирно и тихо, энергично и разумно развиваться, учиться и учить других, и все были бы счастливы.»
— Счастье. Что он понимает в нем? — словно бы отвечая изменнику, пробормотал Дворник. — Всякому, кто желает счастья, нужно сперва научиться искусству лишений. И только тогда.
В своем пространном доносе Биконсфильд предавался рассуждениям о пользе одиночного тюремного заключения, во время которого можно свободно думать, не волнуясь текущими событиями. (В камере, под замком — свободно!) Его мысли сосредоточились на фракции террористов, ставших на кровавую дорогу политических убийств, что не только не приблизило к лучшему положению вещей, а напротив — дало возможность правительству принять те крайние меры, которые выразились в 20 виселицах, в гибели юных людей в казематах и на каторгах. И он решился положить предел существующему злу, решился на самое страшное и ужасное дело — подавить в себе всякое чувство вражды и раскрыть всю организацию и все ему известное, предупредить ужасное будущее.
— Он должен умереть. Следует подумать о способах. — подался вперед Желябов. Тигрыч заметил, как еще теснее прижалась к плечу любимого побледневшая Соня. Вышепта- ла затвердевшими губами:
— Должен. Непременно. Ведь он перевезен в Петропавловку.
Тигрыч читал, с трудом выталкивая слова из пересохшего горла: «Во всяком случае, я твердо уверен, что правительство, оценив мои добрые желания, отнесется гуманно к тем, которые были моими сообщниками, и примет против них более целесообразные меры, чем смертные казни, влекущие за собой одни только неизгладимо тяжелые последствия для всей молодежи и русского общества. Я твердо уверен потому, что во главе Верховной распорядительной комиссии стоит один из самых гуманных государственных деятелей — граф Ло- рис-Меликов.»
— Подлец! Низкопоклонник! — вскричал побагровевший Кибальчич. — И он назывался моим верным товарищем!
Агент Капелькин сообщил еще, что во всем этом деле не обошлось без энергичного жандарма Судейкина, специально откомандированного в Петербург для бесед с Гольденбер- гом.
Однако убить предателя они не успели. После свидания в крепости с Зунделевичем, который объяснил Биконсфильду, что тот натворил, изменник повесился в камере на полотенце. Оставил предсмертную записку: «Друзья, не клеймите и не позорьте меня именем предателя; если я сделался жертвою обмана, то вы — жертвы моей глупости. Я — тот же честный и всей душой вам преданный Гришка.»
Не знали потрясенные, разбредающиеся по своим тайным углам народовольцы, что в эти самые минуты по сумрачному коридору Петропавловки, скользя на поворотах, бежит малорослый, чернявый человек с длинным некрасивым лицом, на котором вспыхивает улыбка и сияют счастьем маленькие пронзительные глаза. Это Иван Окладский; революционные барышни зовут его не иначе как Ванечка. Сапоги бутылками, засаленный пиджачишко: ни дать, ни взять — сельский прасол. Под Александровском, когда царский поезд въехал на динамит, Ванечка запустил спираль Румкорфа и весело крикнул в ухо Желябову: «Жарь, Андрюшка!» Потом ловко закладывал взрывчатку под Каменным мостом — сто шесть килограммов, четыре мешка гуттаперчевых, дабы динамит не отсырел. Потом. Его арестовали. Судили по «делу 16-ти», вместе с Ширяевым, Тихоновым, Квятковским и Пресняковым приговорили к смертной казни через повешение. Двоих последних повесили через пять дней после суда. Скоро и его, Ванечки, черед. И вдруг...
В мрачную камеру смертника вошел улыбчивый генерал Комаров. И не просто генерал, а начальник Петербургского жандармского управления. И сказал генерал:
— По неисчерпаемой милости Государя все могут быть помилованы.
А Ванечка не знал, что уже казнили двоих, и ответил. А почему так ответил, и сам не понял:
— Как же всех-то помиловать? Ведь, сами посудите: Квят- ковский замешан в четырех преступлениях, а я лишь в одном.
Вот оно, вот! Ниточка-зацепочка, место слабое, трепетное, жить желающее! Еще шире улыбнулся генерал Комаров:
— Ваша правда, юноша! В одном, всего лишь в одном- единственном и виновны. А отвечать-то в полной мере, а? На левом полуконтргарде Иоанновского равелина отвечать, где злодеев вздернули.
Вздернули? И — дрогнул Окладский. Началась работа с ним.
Генерал был доволен: он не ошибся в Ванечке. Еще радовало начальника жандармского управления, что догадался он лично спуститься в смрадную камеру — запросто, не чинясь. И что на депеше, посланной в Ливадию, Государь изволил наложить резолюцию: приговоренных к смертной казни помиловать, кроме Квятковского и Преснякова. С этой телеграммой Комаров поспешил к узнику. Когда бедный Ванечка узнал, что ему сохранили жизнь, и что сейчас, немедленно его переводят из страшного Трубецкого бастиона в Екатерининскую куртину, то бросился бежать в одних носках, позабыв сунуть ноги в тюремные башмаки.
Его подводили к глазкам камер, и он называл подлинные имена арестованных соратников по борьбе. Его научили перестукиваться с соседними казематами, и многие революционные тайны переставали быть тайнами. Жалованье положили — десять рублей ежемесячно. Но ведь совсем еще недавно Ванечка презрительно выкрикнул: «Я не прошу и не нуждаюсь в смягчении моей участи. Напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это как оскорбление.»