Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе меня не понять…
— Можно остаться?..
— Ох, если хочешь, тут полно места, я не возражаю, но ничего хорошего из этого не выйдет.
И она расплакалась.
Роуз сидела на кровати Тамар и внимательно смотрела на нее. Роуз принесла ей горячий шоколад, специально приготовленный Аннушкой, зная, что она его любит, и Тамар отпила немножко. Еще Роуз принесла аспирин и таблетки снотворного, которые Тамар отвергла. Она вежливо уверяла, что чувствует себя неплохо, что беспокоиться не о чем и на самом деле хорошо поела, что у нее никогда не бывает особого аппетита, прошлой ночью прекрасно спала и этой ночью тоже будет спать прекрасно. «Повесть о Гэндзи» ей понравилась, вот она, на столике у кровати, с удовольствием почитает еще перед сном. А потом вдруг заплакала. Крупные слезы недолго, словно приоткрылся на полминуты автоматический затвор шлюза, ручьем катились по ее лицу и так же неожиданно прекратились. Роуз попыталась взять ее за руку, которой Тамар вытирала глаза, но та спрятала ее под одеяло. Сидя в постели в небольшой круглой спальне, в своей полосатой пижаме и с заплаканным лицом, она походила на маленького мальчика. Она больна, думала про себя Роуз, возможно, на грани депрессии, надо поговорить с Вайолет, но что толку говорить с Вайолет, о господи, если б только можно было бы схватить это дитя, похитить, забрать и оставить у себя! Наверное, надо было сделать так давным-давно. Но Вайолет такая бешеная, у нее железная воля.
— Тамар, ты больна. Я хочу, чтобы ты показалась доктору Толкотту, здесь в деревне.
— Доктору… нет!
Вид у Тамар был очень встревоженный.
— Твоей матери не обязательно об этом знать… Ну ладно, тогда покажись своему врачу. Конечно, Вайолет говорит, что от него никакого толку…
— Я не больна, со мной все в порядке, просто хочу остаться одна, пожалуйста, Роуз, не сердись…
— Дорогая, я не сержусь!
Роуз соскользнула с кровати и, стоя на коленях, поймала вновь показавшуюся из-под одеяла маленькую худенькую руку Тамар и поцеловала:
— Ты правда сейчас уснешь, что-нибудь тебе нужно, принести что-нибудь?
— Нет, нет, все хорошо, думаю, я сейчас усну, не буду читать «Гэндзи», благодаря тебе мне полегчало, не тревожься, это все ерунда, уверяю тебя, ерунда.
Пришлось ей поверить. Роуз вышла и постояла секунду снаружи. Тамар выключила свет.
Роуз пошла вниз, к себе в спальню. Комната всегда напоминала ей о матери, которая была такой милой, так старалась угодить всем, так переживала раннюю, немыслимую, внезапную потерю сына и мужа; покорная, она во всем уступала мужу, потом Синклеру, потом Роуз, даже Риву. Роуз все еще тосковала по матери, ей не хватаю ее. Она помнила, как была возмущена, когда какой-то приятель Рива назвал мать «бездельницей». Мать не была бездельницей, всегда она была чем-то занята, хотя не обязательно тем, что другим представляется важным. При ней цветы поражали красотой. У Роуз и Аннушки недоставало на это таланта. Комната, в которой Роуз умышленно ничего не меняла, постепенно пришла в упадок и поблекла, хотя в основном все в ней осталось прежним: старомодный туалетный столик со стеклянной столешницей, обыкновенно мутной от материнской пудры, большой «джентльменский гардероб», сохранившийся с тех времен, когда она и отец Роуз занимали двуспальную кровать — теперь это казалось таким далеким, словно было в другом веке, — ветхие кресла, не подходящие для гостевых комнат, потускневший аксминтерский ковер[77]с цветочным узором, местами отставшие от стен обои в розовую и белую полосу, причем розовый уже едва проглядывал, призрачные прямоугольники исчезнувших картин. Гобелен с сюжетом из Библии, принадлежавший матери ее матери, которая сама была искусной вышивальщицей.
Роуз уселась в кресло и задумалась о Тамар. Потом ее мысли перекинулись на Джин. Думать об обеих было мучительно, страшно, сердце сжималось от жалости к ним. Она было хотела снова спуститься вниз и присоединиться к другим, но Джерард, Дженкин и Дункан, вероятно, дискутировали на какую-нибудь отвлеченную тему, а желания развлекать Лили и Гулливера не было, к тому же они все равно собирались ложиться спать. Лучше ей тоже лечь и искать спасения в безмолвной невинности сна и в глупых страхах сновидений. Драгоценный сон, подобный смерти. Она заметила на столике у кровати, в розовой бахромчатой тени абажура «Дэниела Деронду». Читать не было никакого желания. Она подумала, что, быть может, пришел конец ее чтению. J’ai lu tous les livres[78]. Все свои любимые она знала наизусть. Теперь ни один роман не давал ей прежнего радостного ощущения свободы, спасительного прибежища. Ее не привлекали ни биографии, ни щеголяющая эрудицией политическая литература, которую иногда рекомендовал ей Джерард. Сейчас никто не читает художественную литературу, люди хотят фактов, сказал ей один из друзей Рива (Тони Рекитт, фермер, тот самый, что назвал ее мать «бездельницей»). Роуз не могла довольствоваться фактами, но и другое тоже ушло. Не становится ли она, как это столетие, равнодушной к литературе?
Снаружи в снежной тьме тявкнула лисица. На мгновение она решила, что это собака, но тут же узнала своеобразный лисий голос. В любом случае, никакая деревенская собака не подошла бы так близко, если только не потерялась. Лай собак в деревне всегда заставлял ее вспомнить Синклерова пса, Регента. Он пропал вскоре после гибели Синклера. Роуз долго ждала, что он вернется, заскребется в дверь здесь, в Боярсе, или в Лондоне. Даже сейчас она ждала его, пса-призрака, ищущего своего хозяина. Услышав, как снова затявкала лисица, дико, безумно, тоскливо, отчаянно, она содрогнулась. Потом пришел настоящий страх.
Она стареет, в конце концов? Надо взять себя в руки, взяться за собственную жизнь. Это все Джерард виноват в этом бессмысленном чувстве, в этом страхе. Она испытала боль, ужас, глядя на Джерарда и Лили, танцевавших на льду. Это никак не ожидаемое вторжение, эта кража вызвала в ней желание заплакать, завопить. Никогда ей не забыть тех мгновений и совершенно новое, небывалое и нестерпимое чувство ревности, даже ярости, даже ненависти, когда смотрела на триумф Лили Бойн. Потом она поздравила Лили, обняла за плечи, смеялась и улыбалась веселым восклицаниям Джерарда. Это было ужасное предзнаменование, стрела с вражеским предупреждением. Хотя чего она боится, неужели думает, что Джерард влюбился в Лили? Все та же старая беда, все та же старая бесконечная болезнь. У нее были приятные, приличные мужчины, за которых она могла выйти, которых любила, но она не была в них влюблена, ее сердце пребывало в пожизненном плену. Дура она, просто грех быть такой глупой.
И словно чтобы успокоить страх, ощущение одиночества, которые принесло из тьмы лисье тявканье, она с готовностью отдалась чувству любовного томления, острого желания, тоски по Джерарду, которое порой охватывало ее, которое пронзило ее, когда в тот вечер на балу она стояла у окна в квартире Левквиста, глядя на башню, купающуюся в свете прожекторов. Иногда ей казалось, что Джерард стал ей вместо брата, заменив погибшего Синклера. Чувствовал ли он это, не произнес ли как-то раз то кошмарное слово, чтобы потом, увидев, как она вздрогнула, никогда больше не повторять? Возможно, это ощущение ее своей единокровной сестрой позволяло ему так спокойно довольствоваться их очень близкими, однако же лишенными страсти, даже трезвыми отношениями. Господи, как ей иногда хотелось взорваться, наброситься с воплем на него. Вот раздосадовала бы его подобная «истерика», как он выразился однажды и она это слышала, и с каким великодушием он простил бы ее! Ее положение было безнадежным, какие бы ухищрения она ни предпринимала, все было бесполезно. Забеременеть сейчас — слишком поздно. Роуз перестала думать об этих слишком очевидных вещах. Да и зачем вообще об этом думать? Возможности выйти за Джерарда не было никогда, она даже не винила его в том, что он, мол, «вселил в нее надежду». Тот чудесный эпизод после смерти Синклера больше был своего рода священным обрядом, окутанным благоговейной тишиной, и ни к чему не привел. Ей припомнились слова, сказанные Дженкином о Джерарде: «Что до Джерарда, то важно иметь в виду, что, в сущности, он малость чудаковат!» Тогда она злилась; позже это даже принесло ей облегчение.