Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я… Да. Да. Входите же. С ума вы, что ли, сошли?
— Ложь, — говорит поэт. — Оставьте меня в покое.
— Чего вы добиваетесь? — говорит Роджер. — Нельзя же так — здесь стоять.
— Нет, можно. А вы входите. Не то простудитесь.
Роджер бежит к дому, но сначала они пререкаются: Роджер хочет оставить поэту зонтик, а поэт упирается. В общем, Роджер бежит обратно к дому. Там в дверях — Энн.
— Ну и дурак, — говорит Роджер. — Я никакими… — Зайди! — кричит Энн. — Джон! Пожалуйста!
Но поэт шагнул из освещенного участка и скрылся. — Джон! — кричит Энн.
Потом она стала смеяться, пристально глядя на Роджера и приглаживая волосы, расправляя их пальцами.
— У него был такой дурацкий в-вид. У н-него был…
Потом она больше не смеялась, и Роджеру пришлось поддержать ее. Он отвел ее наверх, уложил в постель и сидел рядом, пока она не перестала плакать. А потом вернулся к себе в кабинет. Настольная лампа все еще стояла на подоконнике, и, когда он ее сдвинул с места и свет упал на лужайку, он снова увидел Блера. Тот сидел на земле под дождем, прислонясь спиной к стволу дерева, запрокинув лицо к окошку Энн. Роджер опять выскочил из дому, но Блера уже не было в саду. Прикрываясь зонтиком, Роджер окликнул его несколько раз, но ответа так и не дождался. Может, хотел еще разок попытать счастья — навязать поэту зонтик. Пожалуй, он не так уж здорово разбирается в поэтах, как ему кажется. А может, он думал о Попе[35]. У Попа вполне мог быть зонтик.
Больше они поэта не видели. Того самого поэта. Ведь дело было с полгода назад, а они по-прежнему живут здесь. Но того самого поэта они больше не видели. Через три дня на имя Энн приходит другое письмо, отправленное из деревни. Даже, собственно, не письмо, а меню из кафе «Элита» или, может, «Палас». Оно и раньше было испещрено автографами столующихся там мух, а теперь еще и поэт что-то написал на обороте. Энн оставила это на столе у Роджера, и Роджер прочел.
Похоже, то была вершина. Таких высот Роджер, по его словам, ждал от него всю жизнь. Во всяком случае, журналы, выходящие без иллюстраций, приняли это стихотворение да еще передрались из-за него, а за интересом (или как это там называется) все забыли про гонорар, которого поэт так и не получил. Но это-то как раз и неважно — ведь к тому времени Блер отдал богу душу.
Жена Эймоса Крейна рассказала, что поэт отбыл. Неделей позже уехала и Энн. Отправилась в Коннектикут провести остаток лета с отцом и матерью, у которых гостили ребятишки. Последнее, что она слышала, покидая дом, был стук машинки.
Но лишь спустя две недели после отъезда Энн Роджер написал последнюю строку, поставил точку. Сперва он хотел было и стихотворение туда вставить — то стихотворение на обороте меню, посвященное отнюдь не свободе, — но воздержался. Бедолагу-соблазнителя загрызла совесть — может, он так это называл, — а Роджер принял все стойко, как подобает маленькому человечку, и послал стихи в журналы, чтоб там их мусолили, и сколол исписанные листы и их тоже отправил. А о чем же он написал? Да о себе, и об Энн, и о поэте. Все дословно, минус краткие промежутки, когда он выжидал, чтобы выяснить, о чем же писать дальше, но, конечно, не без мелких изменении, так как живых людей не превратишь в хорошую рукопись, самая увлекательная рукопись — это сплетня, в ней ведь почти сплошь неправда.
В общем, запаковал он свои бумаги и отослал, а ему выслали деньги. Деньги пришлись как раз кстати: зима была на носу, а он еще не расплатился за лечение Блера в больнице и похороны. Вот тут-то он за все уплатил, а на остальные заказал для Энн меховое манто, для себя же и ребятишек теплое белье.
Блер умер в сентябре. Энн с ребятишками еще не вернулись, когда Роджер получил телеграмму, запоздавшую дня на три-четыре, поскольку очередной выводок гостей еще не прибыл. И вот вам, пожалуйста: сидит он за письменным столом в пустом доме, печатать больше нечего, а в руке — телеграмма.
— Шелли, — говорит он. — Вся его жизнь — не слишком удачное подражание Шелли. Вплоть до воды в таком изобилии[36].
При Энн он не упоминал о поэте, пока не прибыло заказанное манто.
— А ты позаботился, чтобы он… — сказала Энн.
— Да. Палата у него была на славу, солнечная. И сиделка хорошая. Хотя врач поначалу не советовал нанимать ему индивидуальную сиделку. Коновал проклятый.
Порой, как подумаешь, что поэтов, художников и им подобных заставляют платить налоги, которые якобы свидетельствуют, что человек свободен, достиг совершеннолетия и способен обеспечить себя в условиях ожесточенной конкуренции, — начинает казаться, будто деньги у таких людей изымаются обманным путем. Так ли, иначе ли, но вот вам остальное, вот что было дальше.
Он читает ей вслух свою книгу, свою повесть, а она — ни словечка, пока он не дочитывает до конца.
— Так вот ты что, значит, делал, — говорит она.
Он на нее тоже не глядит; он занят — подравнивает листы, разглаживает.
— Это твое меховое манто, — говорит он.
— Ах да, — говорит она. — Мое меховое манто.
В общем, присылают им меховое манто, и что же она с ним делает? Дарит чужим людям. Да-да. Дарит миссис Крейн. Дарит, а та на кухне, взбивает масло, волосы лезут ей в глаза, и она их отбрасывает кистью руки, смахивающей на баранью ножку.
— Да что вы, миссис Хоуэс, — говорит она. — Это не можно. Никак не можно.
— Вы непременно должны взять, — говорит Энн. — Мы… Мне оно досталось не по праву. Я его не заслуживаю. Вы сеете зерно и выращиваете хлеб, а я — нет. Поэтому я не могу носить такое манто.
И они оставляют манто миссис Крейн, а сами идут домой, пешком идут. Но только, среди бела дня, на глазах у миссис Крейн, глядящей на них из окна, они останавливаются и стискивают друг друга в объятиях.
— У меня на душе полегчало, — говорит Энн.
— У меня тоже, — говорит Роджер. — Оттого что Блер не видел лица миссис Крейн в ту минуту, когда ты дарила манто. Ни тебе свободы в лице, ни равенства.
Но Энн его не слушает.
— Лишь бы не думать, — говорит она, — что он… Одевать меня в шкуры убитых зверушек… Ты вставил его в книгу, но книги не докончил. Ты же не мог знать про манто, верно? На сей раз бог тебя щелкнул по носу,