Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С тобой будем решать. С кем же еще! — подтвердил Кузнецов. — Что смотришь? Не ясно?
— Пошли к орудиям. — Уханов перекинул через плечо ремень автомата. — Побачимо. Хоть и ясно: смотри не смотри — колечко. Только вот это туманно. Впереди метров на семьсот до станицы, похоже, немцев нет.
— Заняли станицу, что им в голой степи делать? И что для танков семьсот метров! Наверно, думают, никого тут не осталось. Тем более на тот берег вышли.
— А ты все же странный парень, лейтенант, но ничего. С тобой воевать терпимо.
— Приятно слушать. Еще что-нибудь скажи! Еще комплимент — и растаю…
— Ладно. Принято. Кстати, что с нашей девкой? Где она? Жива?
— Да. В землянке с ранеными. Таскала раненых от твоего же орудия. Не заметил?
— Кроме танков, ничего не видел. И ничего не соображал…
А когда отошли от огневых позиций и зашагали по ходу сообщения, полновесная до глухоты тишина плотно стиснула их в узком проходе, тяжелая, давящая на голову, грозовая тишина. Кузнецов первый остановился, показалось, как в воде, заложило барабанные перепонки, потряс головой — противный звон плыл в ушах. Мгновенно сзади остановился и Уханов. Шорох одежды, звук шагов окончательно стихли. Потом, подчеркивая это тяжкое, неправдоподобное безмолвие, одиноко простучала, осеклась за спиной пулеметная очередь. И все онемело, омертвело в ночи. Только в зудящем звоне ошаривающий тишину голос Уханова:
— Что почуял, лейтенант? Немецкий пулеметик в тылу?
— В ушах у тебя звенит, Уханов? — Кузнецов нерешительно снял шапку, уже подумав, что оглох совсем. — Что-нибудь слышишь?
— В башке кузнечики, лейтенант. После стрельбы это…
— Больше ничего?
— Слышу, что там кончилось, на том берегу. Неужто глубже прорвали?
— Везде затихло.
— Намертво, — сказал Уханов. — Похоже, жиманули наших до Сталинграда, прорвали фронт, а мы одни тут… Глянь на северо-восток, лейтенант. Это над Сталинградом горит. Километров тридцать отсюда.
— Подожди!.. Послушай!.. — Кузнецов, подавшись к брустверу, настороженно вытянулся. — Вроде впереди кто-то кричит… Или это в ушах?
Ему послышался человеческий вскрик где-то за пехотными траншеями на холмах, слабо замолкший в тишине краснеющих снегов. С затаенным дыханием, не надевая шапки, Кузнецов вслушивался сквозь тонкий звон в ушах, глядел на зарево, вспухавшее в непонятном безмолвии над тем берегом, на слабое свечение неба на северо-востоке, где был Сталинград, на разбросанные по степи смрадные костры из железа на протяжении всего этого берега и перед батареей — огонь, ветер, снежная крошка, смутно-зловещие силуэты сгоревших бронетранспортеров и танков на холмах.
— Не может быть, чтобы они прорвались к Сталинграду, — тихо сказал Кузнецов.
Ему, видимо, почудился человеческий вопль. И он передохнул наконец. Нигде ни выстрела. Ни движения. Ни звука. Как будто вся земля умерщвлена была до последнего живого дыхания — и, холодея на диких ветрах, лежала в неживом, пустынном зареве, а они двое и там те, оставшиеся у орудия за их спиной, измученные, обессиленные — всего четверо, остались в мире посреди смерти и пустоты. Стало не по себе от этой стылой неподвижности мертвенной декабрьской ночи, и Кузнецов с кривой улыбкой проговорил:
— Показалось… — И надел шапку. — Ты прав: в ушах сверчит.
Они опять зашагали по ходу сообщения. Опять звучали шаги, шуршала одежда — это были признаки жизни.
— Если нам стало мерещиться, лейтенант, — засмеялся Уханов, — дела наши неважнецкие. Впрочем, может, раненый фриц кричал. Или кто-нибудь из нашей пехоты…
— Думаю, из боевого охранения мало кто остался. Танки целый день утюжили. Сходить бы надо туда…
— Учтено, лейтенант. А тебе бы связаться с энпэ. Может, у Дроздовского какая-нибудь связь с начальством.
— Осмотрим батареи, потом сообразим, что и как, — сказал Кузнецов и, придвинувшись на несколько шагов по ходу сообщения, произнес чужим голосом: — Орудие Чубарикова… Чего не пойму: как они этот танк не заметили?
— Тоже не пойму. Я открыл по нему огонь, когда увидел его уже перед бруствером, — вслух подумал Уханов. — Ранило, похоже, тут всех — до тарана.
— Я видел, когда ты открыл огонь.
Они подошли ближе.
Это место раньше называлось огневой второго орудия, той позицией младшего сержанта Чубарикова, на которой Кузнецов, застигнутый первой танковой атакой, начал бой утром. Но сейчас ее невозможно было назвать позицией. Черно-угольная, сгоревшая широкая громада танка, подмяв, сдвинув с площадки покореженное, косо сплюснутое стальными гусеницами орудие, чуждо и страшно возвышалось здесь, среди развороченных брустверов, торчащих из земли валенок, клочков шинелей, ватников, разломанных в щепки снарядных ящиков. Никто не успел отбежать от орудия…
Все было исковеркано, опалено, неподвижно, мертво, и густо несло горьким запахом окалины, въевшегося в землю и снег пороха, обгоревшей краски. Ветер одиноко свистел, играя, копошился в пробоинах давно выстуженного морозом, полусорванного, закрученного спиральными кольцами щита, который, прикасаясь к обмотанной какими-то грязными тряпками гусенице, осторожно скрежетал, вызывая одиноким железным дребезжанием озноб в спине.
И от накаленного морозом черного металла танка, от раздавленного орудия дохнуло жестким холодом смерти.
«Как здесь все произошло? Почему они не успели выстрелить?»
Кузнецов с перехваченным удушьем горлом, с ощущением своей вины — зачем он ушел от орудия? — хотел понять, как сложились в смерть те гибельные секунды, когда он вместе с Зоей стрелял по танкам на позиции Давлатяна, силился представить, пытались ли они стрелять в те последние секунды перед смертью, представить их лица, их движения в момент нависшей над бруствером пылающей громады танка.
А он лишь издали видел гибель расчета. И ничего не мог сделать. Те молниеносные секунды мгновенно стерли с земли всех, кто был здесь, людей его взвода, которых он по-человечески не успел узнать: младшего сержанта Чубарикова, с наивно-длинной, как стебель подсолнуха, шеей, с его детским жестом, когда он поспешно протирал глаза: «Землей вот запорошило»; и деловито точного наводчика Евстигнеева со спокойно-медлительной спиной, извилистой струйкой крови, запекшейся возле уха, оглушенного разрывом: «Громче мне команды, товарищ лейтенант, громче!..»
Он еще помнил их взгляды, голоса, они звучали в нем, как будто гибель их обманывала его и он должен был опять услышать их, увидеть их… И это, казалось, должно было произойти потому, что он не успел сблизиться с ними, понять