Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как прорези к свету, к празднику часы эти в сознании остались.
Ворвавшись, тугой, наотмашь бьющий ветер свободы поначалу ослеплял, оглушал.
Дурацкая улыбка губы невольно разлепляла, и пульс учащался, прыгал, трусливо, по-заячьи, дергался: опасность — риск, опасность — риск.
А в опьянении, в вихре, поверх всего всплывали шалые бабусины глаза, примятая ее прическа, хохоток гортанный. Да, господи, ничего особенного! Они просто по Москве-реке на пароходике катались, в неподходящую погоду, в неподходящее время, в неподходящем окружении. Бабуся с дядей лысоватым познакомилась и уверяла, что Лиза ее самая-самая младшая дочь.
А в тот раз они в кино прорвались на фильм «детям до шестнадцати».
Арабский, кажется, надрывный, жгучий. С волнением Лиза вживалась в его сюжет, отмахиваясь от бабуси, пытающейся прикрыть ей ладонью глаза в сценах, по бабусиному мнению, предосудительных. Разумеется, сцены эти с полной яркостью в сознании запечатлелись. Как, впрочем, и оловянный взгляд билетерши, когда ей сунули рубль. Как и заискивающие бабусины интонации уже при выходе из кинотеатра: «Но ты, конечно, не скажешь маме?»
В другой раз бабуся пенсию свою мотала. То, вдовье, к чему Лизина мама ежемесячную еще сумму приплюсовывала. Лиза, не вдаваясь, знала: бабуся ждет, и мама приносит, или присылает. Бабуся же все равно еле сводит концы, потому что такой у нее нрав, такие замашки.
Какие именно Лиза слабо представляла, пока не отправилась однажды с бабусей по магазинам почти на целый день. Ничего увлекательного, веселого Лиза тут для себя не открыла. Бабуся в очередной раз разочаровала: она толкалась у прилавков, расспрашивала, разглядывала, сомневалась, решалась и в результате приобрела прозрачные капроновые серо-голубые перчатки с рюшем, флакон терпких сладких духов, моток блестящей тесьмы и под конец внезапно сказала: «А что, если мы тебе клипсы купим?» Лиза оторопела: «Мне?!» Ей было шесть лет, и в голове уже вроде бы прочно сложились правила поведения воспитанной, разумной девочки. «Мне-е?!» — «Тебе. Ты хочешь?» — «Да-а!»
Как все оказалось зыбко. Исчезли представления о приличиях, запретах, предостережениях, и строгий, пристальный мамин взгляд забыт. Латунные прищепки больно сдавливали мочки, но Лиза помнила сверкание синих искристых камней — цена три рубля — и царский жест, с которым бабуся подарок ей свой вручила. Ужас от свершения непотребного, и восторг, и удаль. Но когда они подошли к родительскому дому, бабуся вдруг сказала: «снимай». Лиза остолбенела. «Ну ты же не собираешься, — бабуся улыбнулась, — так в клипсах и разгуливать. Повеселились мы с тобой — и хватит».
Освобожденные мочки ушей все еще ныли, бабуся клипсы в кошелек убрала: «Ко мне когда придешь, тогда и наденешь. И — ни слова маме. Зачем неприятности на себя навлекать, ты согласна?»
В суть разногласий между бабусей и мамой Лиза еще не умела вникать, но то, что отношения их постоянно взрывы сопровождают, давно стало ясно. Как это и случается у взрослых, то мама, то бабуся время от времени по недогляду кидали фразы-камушки, и Лиза их собирала, копила.
Как-то мама, не выдержав, прокричала: «А за что мне тебя благодарить?
Родила? Ну спасибо. А еще? Напомни, скажи — ну скажи! В пояс буду кланяться».
Лиза пятилась к двери, но успевала еще на лету поймать. Бабусино: «… последнее отдавала. Крохи, что наскребала. И ты — брала».
Дверь захлопывалась. Но дуновение чужого, чуждого лицо оцарапывало.
Скорченные чьи-то тени метались, махали руками-крыльями. В горькой, душной темноте мешались голоса. Когда-то, очень давно. Но до сих пор мать и дочь чего-то друг другу не прощали, обвиняли, оправдывались, требовали объяснений. И ни одна перед другой не умела свою правоту доказать.
Бабуся первая решилась дать кое-какие разъяснения Лизе. На свой, разумеется, лад, хотя и силясь быть объективной, в минувшем, давнем черпая хмель, как бы с надеждой, что настоящее, сегодняшнее может вдруг обернуться иначе, пока она поведет свой подробный рассказ.
Красота, любовь, судьба, удача — вот из каких блоков повествование бабусино строилось. Только на этом концентрировалось ее внимание, остальное покрывала тьма.
Красота, ухоженная, телесная, женская, все в себе содержала. Все события, характеры, как планеты, вращались вокруг красоты. Красота и любовь — больше ничто не имело ценности. Женщины должны были быть красивыми — иначе, зачем жить?
Бабуся жила. В первую мировую, в гражданскую, в голод, в эвакуацию, но личная ее линия сохранялась одна: женщиной, женщиной всегда оставаться, хоть полумертвой, но в сережках, в чулках, пусть под рейтузами, тонких, с кружавчиками на белье.
Быть может, односложность задачи и оградила ее от многого. Уберегла от жестких, сухих морщин. От этого и от того, когда редело ее поколение, а вот она выжила, сумев даже и не поумнеть.
После всех болей, потерь, осталась привычка ложиться спать в папильотках, а проснувшись, сразу в зеркало глядеть настороженным, ищущим взглядом: а не появились ли вдруг эти портящие, порочащие ее усики?
Был у бабуси муж, которого она рано потеряла и о котором вспоминала вскользь. По ее словам, главным достоинством покойного являлось любящее сердце, а также способность — буквально из ничего! — создать домашний уют.
Впрочем, способность такая в годы бабусиного супружества — то есть в двадцатые, скорые, бурные — подразумевала еще и другие свойства: хваткость, гибкость, настойчивость, иначе не удалось бы, надо думать, бабусиному мужу свить гнездо, пусть не на многих, но все же жилых квадратных метрах. Да к тому же в центре Москвы. Для приезжего, провинциала, это был рывок, победа.
В особнячке, где они поселились, прежде нумера помещались. Бабусин муж затеял ремонт, чтобы дух порочный изгнать из их семейной обители, и собственноручно — о чем бабуся с восторгом отзывалась — фанерную перегородку соорудил, так что вместо одной у них получилось две комнатки.
И рукодельный был, и смекалистый. Недаром пошел по снабженческой линии.
Взгляд же его миндалевидных, с поволокой глаз на ломкой коричневатой фотографии казался томным, кротким, но твердо вычерчен рисунок рта, лоб высокий, в залысинах, а голова яйцевидной формы.
Он умер от сердечного удара. Удивительно — бабуся все еще будто недоумевала — он не жаловался никогда ни на что.
И жених у бабуси был. Его фотографий не сохранилось. В семнадцать лет, в шестнадцатом году, когда на фронт бабуся жениха своего провожала, она не о фотографиях думала, а чтобы скорей он вернулся, чтобы к нему прижаться, чтобы он ее обнял.
Он погиб. Бабуся имени его никогда не называла, говорила: мой суженый, мой любимый. Говорила: он был такой умный, а выбрал такую дуру, как я.
И улыбалась. Сквозь привычные уже, не тяжкие слезы. Жених, не ставший мужем и даже имя утративший, — может, ему как раз назначалось душу в смуглую девочку вдохнуть? Ту, что на фронт его провожала и хотела дождаться, хотела любить, взрослеть, страдать, стариться. Но он не вернулся. Душа девочкина отлетела вместе с ним. Остались копна курчавившихся волос, взгляд «с искоркой» и странная мучительная неудовлетворенность.