Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верю, парни. Верю!
– Что же касаемо Михуся, то так тебе скажу: он на ладан дышит. И коли уж помирать… ну, чего только с любым человеком не случается!.. так вот, коли уж помирать – лучше места, чем на этой земле и возле этой избы, и не придумаешь. Если есть Бог – все грехи Михуське за такое благое дело спишет. Вот о чём я забочусь, а не о похоронах. Для себя же, старина, я порешил так: Единку, баста! сжигать не буду. Избу птахинскую разберём, в баньке вечерком грехи смою и-и-и, мать вашу, – дёру отсюда! В комендатуру явлюсь, скажу, чтоб на зону меня утартали. Уж лучше в неволю вернусь, мне всего-то осталось три годка отбарабанить, а изничтожать не буду то, как ты хорошо и пригоже сказал, что освящено самой высшей святостью. Я же не фашист какой!
Фёдор Тихоныч приобнял, будто крыльями накрыл, Сергея, Петра и Михуся:
– Простите, братцы, и вы меня: наорал, понаговорил на вас, старый дурак и пустослов! Понимаю и знаю: надо с любым человеком по-человечески. То, что вы зэки и химики, ещё не значит, что вы пропащие. Я лишь кроху знаю о вашей жизни, но я, парни, в глаза ваши всмотрелся и скажу – душа у всех троих воистину живая, а значит, совестливая. А где совесть, там самая правильная и самая красивая жизнь. Извините, что я, старый говорун, кучеряво вещаю, но так хочется, чтобы звучали здесь высокие слова.
– Понимаем, понимаем, – бормотали Сергей и Пётр, похлопывая по спине старика.
– А души наши, Фёдор Тихоныч, – сказал Сергей, – здесь и стали оживать. Ещё когда три дня назад прибыли мы в Единку и подпалили первые избы, чуем – что-то стронулось в нас, в груди припекать и ворошиться стало. Не сразу догадались: она просыпалась. – Он зачем-то указал пальцем в небо и шёпотом, словно бы боялся что-то или кого-то спугнуть, произнёс: – Она. Сама. Совесть. И принялись мы, точно бы пожар, водкой заливать её. А как ещё от неё отвязаться, как объегорить её? Такое дело, Фёдор Тихоныч.
Афанасий Ильич приметил, что у Петра неприятно сморщились губы, он, похоже, что-то хотел сказать, несомненно, прекословя и задирая, однако благоразумно промолчал.
– Ничего, ничего, поправятся ваши и наши дела, – как-то безотносительно к общей беседе, но чётким слогом произнёс Фёдор Тихоныч. – В одной древней книге, парни, прописано: всё в этом мире к лучшему. А ты, Михусь, и в самом деле, побудь, но малёхо, с нами. По усадьбам легонько да неторопко пройдёшься – гвозди, молотки, другой инструмент поищешь. Вот и поделается тобою подмога в общий наш единковский котёл.
Секунду помолчал, казалось, в сомнении.
Сказал негромко, но важно:
– А уж она, родимая, тебя не забудет: отблагодарит, вот увидишь. Но, может статься, и по жизни всей возьмётся вести тебя. Как сына или братишку младшего, что ли. Мы знаем её! Попозже, Михусь… Слушай, а может, тебя Михаилом зовут? А-а, Михаилом всё же!.. Вот и славненько, а то что же такое Михусь? Непонятно и как-то, извини, не по-нашенски, не по-русски, что ли. Так вот я тебя, Михаил… Миша… лучше – Миша, согласись!.. на моей машине, Миша, укачу в поликлинику. У нас фельдшерица, Клава Носова, вот такая медичка! К тому же молодочка, незамужняя. Но с ребёночком. Что ж, бывает по жизни всякое. И кто, сынок, знает-ведает: может, влюбишься да оживёшь к новой жизни.
– А ты, старина, точняком – Дед Мороз: Михусю подарочек хочешь приподнести – аж целую бабу. Да сразу с ребёночком! – натуженно засмеялся Пётр.
Никто его не поддержал.
– Да, я такой, разлюбезный Пётр батькович! Понимаешь, другой человек ходит, ходит около счастья и не видит его. Годами, бывает, мнётся, мнётся, чего-то думкает, – выгадывает, должно. Не грех, полагаю, намекнуть ему, а то и подсказать. Ведь годов жизни жалко!
– И мне, слушай, кудесник, бабу подари. Подскажи-кась чего-нибудь этакого, а!
– Сообщаю, мужики-холостуны, официально: у нас в Нови и в сёлах окрест имеются разведёнки, вдовы. Вот такущие женщины! Впрочем, других да иных у нас и не водится. Ты, Пётр, взрослый мужик – сам с усам и тёртый, вижу, изрядно, чтобы сообразить, как да чего. А Миша-то у нас совсем молоденький, неискушённый, ему ещё наставления и подмоги требуются. Ты, Миша, не отчаивайся: всё у тебя мало-помалу образуется…
– Устаканится, говоря по-простому, – счёл нужным пояснить Пётр.
Фёдор Тихоныч взглянул на него искромётно и строго.
Продолжил в своём духе:
– Ты, Миша, хотя немножко рыхловатый, подгрузжий, но молодой, да в плечах, вижу, косая сажень, – немочи одолеешь всенепременно. И-и-и – заживёшь что надо. Никогда не отчаивайся и не скисай, как бы тяжелёхонько ни было. Говорю тебе как фронтовик и стреляный воробей. Держись ближе к людям, особенно к тем, кто работящий и водчонкой не злоупотребляет. Ну, что, хлопцы, двинем на стройку нашего расейского коммунизма-капитализма? – озорно подмигнул он всем и пошёл первым, припадая на раненную на войне ногу, но всё равно ускоряясь.
На ходу обернулся ко всем:
– Ветер, братцы, однако, напирает. Задуй-Задуевич шутковать не станет: если всё же дерзнёт напакостить – напакостит, не сомневайтесь. Он такой! Может закрутить вихрями, направления хитромудро примется менять туды-сюды. Нам, значится, будет мозги морочить. Э-эх, поспешить надо бы! Шире, что ли, шаг, бригада ух. Да штаны-то не порвите, стараючись.
– За тобой, дед, не угнаться! – мальчишечьими припрыжками азартно догонял старика Пётр.
Уже было столь светло и просторно, что дали таёжные, хотя и подёрнутые влажной дымкой, виделись далеко и высоко, и Афанасий Ильич разглядел на далёком и смутном востоке маленькое-маленькое сердце и сосудами отходившие от него тоненькие лучи. Шли быстро, а хотелось, оглянувшись, призадержаться и всмотреться: что там, отчего, зачем? И хотя он, взрослый человек, не мог не понять тотчас – там рождается свет нового дня, там краешком едва проклюнулось солнце, однако всё же склонялся думать: нет, там – сердце с лучами-сосудами.
«Разве без сердца может быть жизнь?»
По Ангаре тяжёлой, крупной кусковатостью перекатывалась рябь, подымалась волнами. Ветер, порывистый, переменчивый, несомненно, задуевский, пенно взбивал и вскосмачивал воду у берегов. Афанасию Ильичу, как-то совсем по-детски, несерьёзно, подумалось, что Задуй-Задуевич силился нарушить извечное течение реки, покорить её своему шальному норову. Ангара ответно угрюмилась, морщилась, но неуклонно продолжала свой путь. А путь её издавний – к Енисею.
«Где-то в далёком северном далеке реки сольются, – подумал Афанасий Ильич. – Можно сказать, сольются в единую судьбу. И с удвоенной мощью, великим обширным потоком вместе понесут наши сибирские,