Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вид из нашего окна завораживает Момо: он взбирается рядом со мной на стул, держа на руках послушного Амаду, и я показываю ему людей и животных в парке за Тилт-Ярд и плац, где упражняется конная стража. Там, среди красивых деревьев и клумб, гуляет взад-вперед множество народа и бродят по зеленой лужайке возле озера самые разные животные: овцы, собаки, коровы и козы.
— Можно пойти на них посмотреть? — просит Момо.
— Потом, — обещаю я, надеясь, что не лгу.
Я мою малыша, налив в таз согретой на огне воды. Вчера вечером я по глупости спросил слугу, где во дворце хамам, которым я могу воспользоваться, пояснив, что хочу помыться, и на меня посмотрели с изумлением.
— В покоях королевы есть ванна, но никому не разрешается ею пользоваться. Можно, думаю, сходить в Стретем-спа или в Бегнигги-Уэллс; а король летом плавает в Темзе, но…
Слуга запнулся, потом склонил голову, извинился и убежал по коридору с такой скоростью, словно встретил безумца.
Потом я укладываю Момо в постель, подтыкаю ему одеяло и жду, пока он не уснет. Лишь после я беру кожаную сумку и осматриваю ее содержимое. За подкладкой спрятан для сохранности вышитый Белой Лебедью свиток, который передала мне малышка Мамасс. Я вынимаю кинжал, осторожно поддеваю его кончиком нитки, распарываю шов и достаю свиток. Кручу его в руках.
Велик соблазн снова воспользоваться хитрым кинжалом и распороть зашитое: теперь, когда мы уже в Лондоне, что за беда, если я загляну внутрь? У меня пальцы чешутся разрезать аккуратные шелковые стежки; я убеждаю себя, что сам неплохо умею держать иглу, и при себе у меня набор для починки одежды, который я всегда держу под рукой — посмотрю и зашью, как было. В конце концов, дама доверила мне сына, какие между нами могут быть тайны? Какое-то время я колеблюсь, потом строго говорю себе, что раз Элис не сочла нужным доверить мне содержание свитка, я должен доставить его неповрежденным, поскольку то, что в нем, не предназначено для моих глаз. Уверен, кто другой не был бы так щепетилен.
Так где же мне его спрятать — от проказливых пальчиков Амаду и от любой другой угрозы? Можно носить его при себе, но тогда придется сменить одежду на ту, где есть карман, или примотать его к телу, или сунуть в башмак, а это как-то неучтиво и неуважительно по отношению к тому, что нужно вручить королю. В конце концов я сую свиток обратно за подкладку и снова зашиваю ее длинными небрежными стежками. Возможно, безопаснее всего постоянно носить с собой сумку.
А пока я выгружаю из сумки все, что ее излишне утяжеляет: смену одежды для Момо, суры, кусок французского мыла, любезно подаренного мне бен Хаду, — заставить себя пользоваться мылом я не могу, это ведь такая роскошь, — запасной тюрбан, свернутая пара льняных штанов, кожаные башмаки. Мешочек фиников и орехов, чтобы утихомирить Амаду. На дне сумки, под кошельком и маленьким кладом Момо, я нахожу клочок бумаги, который дал мне Даниэль, и долго смотрю на него, разбирая незнакомый почерк. Могу ли я, рискуя навлечь на себя гнев посла, выйти из дворца и разыскать человека, чье имя и адрес написаны на бумаге? Золотая площадь, адрес по-королевски богатый, это наверняка неподалеку, будет несложно… но меня все равно грызет страх, и я прячу бумажку обратно в сумку.
Амаду, завидев лакомство, стрекочет и дергает меня за халат. Не желая будить мальчика, я достаю горстку фиников и арахиса и кладу их на подоконник. Обезьянка прыгает за ними, усаживается на подоконнике и сосредотачивается на лущении арахиса. Тут я вспоминаю, что с рассвета не ел. Я запираю дверь и отправляюсь на поиски съестного.
Общие комнаты внизу куда величественнее наших покоев: тут высокие потолки с карнизами, стены увешаны разноцветными гобеленами, мужскими и женскими портретами и картинами, изображающими сюжеты из разных историй — еще один непривычный для членов посольства обычай, поскольку в исламе запрещено изображать что-либо, кроме узоров. Забыв о том, за чем шел, я подхожу к огромному портрету. Итальянский Ренессанс, яркие цвета. Потрясенный, я стою под резной золотой рамой, всматриваясь в великолепные оттенки, в лицо Девы — прозрачно-бледное, нежное и умиротворенное. Ее голубые глаза с любовью устремлены на лежащего у нее на коленях младенца. Я думаю об Элис и ребенке, что спит наверху в моей запертой комнате, когда голос у меня за спиной произносит:
— Красиво, правда?
Я, не подумав, высказываю, что у меня на уме.
— Она так печальна: уже знает, что ей суждено потерять сына.
— Святые рыбы! Сэр, это очень мрачное прочтение столь прелестной сцены.
Я оборачиваюсь и вижу высокого мрачного мужчину, который рассматривает картину — его тяжелое лицо печально. Он немолод, но волосы у него черны, как ночь, усы тоже. Слишком темный для англичанина, думаю я: испанец, может быть, или итальянец? Одет он в темно-алый костюм без излишеств и простую полотняную рубашку, при нем две маленьких бело-рыжих собачки и три молодых дамы, облаченные в весьма привлекательные, пусть и нескромные, наряды, открывающие дразнящую полноту их круглых белых грудей.
С трудом отводя взгляд от этого зрелища, я возвращаюсь к картине.
— Смотрите, как опущены углы ее рта, — неожиданно для себя самого произношу я. — И куда направлен взгляд: вдаль, мимо ребенка. Она смотрит в будущее и видит смерть сына.
Он смеется — глубокий баритон, звучный и теплый.
— То есть не как обычная молодая мать, которая ничего не видит, кроме дитяти у себя на руках, и ни во что не ставит весь мир, что уж говорить о бедном отце младенца?
Одна из женщин нежно ударяет его по руке веером.
— Ох, Роули, я тебя ни разу не отвергла, сам знаешь.
Она подходит поближе, чтобы взглянуть на портрет.
— Разве не печальный у нее вид? Я прежде не всматривалась. Может, мистеру Кроссу лучше было писать меня Пречистой Девой, а не глупым Купидоном? Бедный мой малыш Чарли, ему было всего двадцать семь, когда он в прошлом году преставился, даже Христу досталось на шесть лет больше.
Возмущенные женщины шикают на нее и пытаются унять, но ее это, похоже, только дразнит, поскольку она поворачивается ко мне и игриво меня разглядывает.
— Святые рыбы, да вы здоровяк! — заявляет она, подражая голосу мужчины.
Взгляд у нее хитрый, словно у кошки, и она вовсе не так молода, как мне сперва показалось.
— И черный, как чернила. Скажите, сэр, вы целиком такого цвета?
Ее спутницы хихикают и прикрываются веерами.
— Будет, Нелли, — укоряет ее мужчина. — Оставь беднягу в покое: он пришел сюда побыть наедине с Мадонной, в тиши, а не подвергаться твоим непотребным насмешкам.
Она приседает в насмешливом реверансе.
— Прошу прощения, милорд.
Милорд? Мужчина язвительно поднимает бровь. Глаза его — большие, влажные и темные, точно оникс, — оглядывают меня от белого тюрбана до желтых фассийских туфель, и, похоже, видят нечто, что его крайне веселит.