Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мне показалось — правда.
— Это и есть правда. Тут многие похоронены, не только Меншиков. До сих пор скелеты в золотых эполетах, с орденами на ребрах выкапываем. А вот кого выкапываем — не знаем. Сосланные в немилость, бывшие царевы правые руки.
Костылев услышал снежное хрумканье, поднял голову, стараясь разглядеть в залепленном инеем оконце, кто идет — Уно или не Уно? Уже пора бы ребятам вернуться.
— Это каюр, — сказал Баушкин.
Дверь отворилась, в прогал с тихим шипением втиснулся холод, расстелился на полу.
— Ишь, мороз как аккуратно вполз. Как собака. На улице ему несладко, в избе все-таки теплее, чем снаружи.
— Слушай, каюр...
— Его Василием зовут. Василь Васильевичем.
Каюр молча посмотрел на Костылева, потом покосился на заветренное снежное оконце.
— П‑пря‑мо в с‑са‑мо‑лет п‑по‑садил, — сказал он медленно, с растяжкой, заикаясь. Чувствовалось, что этот человек говорит мало, больше делает. И Костылев, если бы был в таких неладах с речью, тоже бы мало говорил.
— Спасибо, — Костылев заморгал благодарно, чувствуя, как у него теплеют руки, влажнеет лицо. Что-то с ним происходит, что-то все время он оказывается не в своей тарелке. — А братва наша все не возвращается и не возвращается, — сказал он, лишь бы что-то сказать. — Нет и нет.
Каюр прислушался, вытянул голову.
— Уже едут, — произнес он медленно. — М‑и‑нут ч‑через де‑сять б‑буду‑ут здесь. Т‑три в‑вер‑сты до н‑них.
— Вот это слух! — восхитился Баушкин.
12
Грыжу ставили уже в темноте, в прожекторном ослеплении, когда тени кажутся сажевыми и в них ничего, даже собственных рук, не разглядеть, а на свету каждый предмет больно бьет бликами, врубается в глаза, вышибает слезу. Слеза тут же смерзается, не дает разлепиться векам, и каждый матерится. Все мешают друг другу, нет слаженности.
Пришлось снова подтягивать хомуты, один не выдержал и дал течь. Хорошо, что дыра хоть была не больше игольного укола.
Она возникла внезапно, совершенно неслышная в хрипе ветродуя, шлющего им с крутизны холма спасительную струю, в вое ветра, в промозглом кряканье поземки. Только вдруг из-под железной обвязки выпросталась острая, как ножевое лезвие, струя, саданула по фетровому голенищу чьей-то бурки. Владелец обувки незряче вскинул голову, завопил благим матом.
— Молчать! — что было силы заорал Уно. — Глинопорошок сюда!
Костылев метнулся, услышал, как за спиной взвизгнул Вдовин: «Вань, погодь! Я подмогу», от груды мешков с глинопорошком отодрал один, потяжелее, плотный, с металлопрокладкой, подтянул к животу и, шатаясь, пострашневший, со съехавшей на затылок и зацепившейся завязками за горло шапкой, заковылял к скважине, совершенно не чувствуя тяжести ноши. В мешке было более центнера веса — точнее, сто двадцать килограммов.
— Ванька! Давай я подмогу! — прыгал около него Вдовин, смешно потрясывая головой.
— Пу-усти! — выдохнул Костылев, чувствуя, что кровь вот-вот брызнет из носа. — Пр‑рочь!
Вдовин, раскрылатив руки, сверчком скакнул в сторону.
Костылев подковылял к скважине и, прицелившись налитыми натугой глазами к едкой вихрастой струе, с коротким облегчающим кряканьем припечатал боковину мешка к арматуре. Мешок задергался, зашевелился, как живой, у него в руках, забился, будто поросенок, которого собрались прирезать, и тогда Костылев, не думая ни о чем, навалился на мешок всей тяжестью тела, вцепился руками в крестовины арматуры, притянул к себе, замер, боясь пошевелиться.
— Затя-ягивай хомут! — услышал он крик Уно, сосредоточил внимание на струе, на беспокойном шевелении мешка, подумал, что худо будет, если струя разрежет металлическую оплетку, пробьет глину, доберется до живого тела. Тогда беды не миновать...
— Ваня-я! — плясал сбоку Вдовин, его оттянула за полушубок рука с зажатым в пальцах гаечным ключом, поддела похожей на рачью клешнину раздвоиной под хлястик, и Ксенофонт исчез. На скважину, на усталых людей обрушился снеговой охлест, больно запорошил лица. Костылеву стало совсем туго — кожу, щеки, лоб больно саднило, обмороженные уши одеревенели. Он начал думать о постороннем, вспоминать смешное. Совсем некстати пришла картинка из детства. Ново-иерусалимские окрестности, добрые говорливые ели на опушке леса, иссиня-белая лыжня, по косой перерезающая поле. Шли школьные соревнования, лыжная гонка на десять километров. Каждым овладел азарт, воинственное желание победить, выделиться, чтоб было чем похвастаться перед девчонками их класса. В горячке бега каждый забыл про мороз. Когда пересекали финишную линию, обозначенную двумя воткнутыми в снег прутами, то девчонки встречали лыжников воплем досады, боли, сожаления, а потом и смехом: у каждого второго уши распухли, превратились в багряные оладьи. Как раз в канун школьных соревнований в сельмаг закинули спортивные шапчонки, очень красивые, броские, идущие к лицу, и все понакупили эти шапчонки. Вот только наушники у шапчонок оказались слишком короткими — их натягиваешь на голову, а они, как резиновые, уползают вверх, обнажают мочки, ушную хрящевину. Ребята и поморозились, совсем не заметив этого в азарте бега.
Костылев покрутил головой, сплюнул на снег. Тело его начало ныть, чем дальше, тем хуже: руки выворачивала судорога, мышцы залубенели, сделались негнущимися, долгое напряжение было болезненным, острым, и не виделось никакого продыха, где-то за пределами сознания, он ощущал, происходила ожесточенная работа, возня с аварийным хомутом, удары деревянным молотком, грохот газового ключа-разводника, потом Костылев почувствовал, что кто-то трясет его. Он вывернул голову, зажмурился, ослепленный прожекторной резью. Уно Тильк.
— Вставай! Хомут починили!
У эстонца было черное лицо, глаза запали, совсем вобрались в черепную коробку, брови нависли над впадинами — вид смертельно уставшего человека, у которого совсем не остается сил для жизни.
— Полусферы сейчас стянем, — зашевелил Уно губами, — и хана! Спать, мужики. Завтра подправим шлейф, пустим газ в поселок. Н‑никакой те эвакуации. — Он отер рукавицей лицо. Пожаловался: — Звон в ушах. Колокольцы лупят. Трясу, трясу головой, а вытряхнуть не могу. Вот проклятье, обрыдлый звук — динь бом да динь бом. А ты, старый, молодец! С тобой в атаку бы ходить, в атаке нужна такая реакция... Как у пули. Она у тебя есть.
Он опустился на снег рядом с Костылевым, расставил ноги, колени Уно взметнулись на уровень плеч. Костылев зачерпнул грязными негнущимися пальцами пороши, поднес щепоть ко рту.
— Брось, — прохрипел Уно. — Отрава.
— Под отраву хорошо селедочка идет. Стопка отравы, потом рукавом занюхать и