Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видишь ли, Ури, – сказал Фима, и кровь, отхлынув от его лица, понеслась в панике к печени, – я не знаю, что Нина рассказала тебе, но правда в том, что уже некоторое время…
– Погоди. Поговорим дома.
– Правда в том, что уже давно я собирался…
– Поговорим в квартире, Фима.
– Но когда ты вернулся?
– Утром. В половине одиннадцатого. У тебя телефон отключен.
– И давно ты ждешь меня?
– Примерно три четверти часа.
– Что-то случилось?
– Поговорим в доме.
Когда они вошли, Фима предложил Ури кофе. Хотя молоко, пожалуй, скисло. Ури выглядел усталым и странно задумчивым. Фима постыдился попросить его помочь разобрать стеллаж для книг.
– Вскипячу воду, – сказал он.
– Погоди. Присядь. И выслушай. У меня плохая новость.
С этими словами он положил на затылок Фимы свою теплую грубую ладонь земледельца, узловатую, словно ствол оливкового дерева. И, как всегда, от прикосновения этой ладони по спине Фимы пробежала легкая дрожь удовольствия. Он зажмурился, словно кот, которого гладят.
– С полудня тебя все разыскивают, – сказал Ури. – Цви был здесь дважды, оставил на двери записку. По пятницам ваша клиника закрыта, так что Теди и Шула уже два часа носятся по городу, пытаясь найти ваших врачей. Мы не знали, куда ты исчез после того, как ушел из дома Яэль. А я, бросив дома свой чемодан, поехал сюда, чтобы отловить тебя, как только ты вернешься.
Фима открыл глаза и устремил на Ури-великана беспомощный взгляд, робкий, молящий. Он вовсе не чувствовал себя застигнутым врасплох, потому что всегда знал – неизбежное настигнет его. Одними губами, беззвучно прошептал:
– Дими?
– С Дими все в порядке.
– Яэль?
– Твой отец.
– Болен. Я знаю. Вот уже несколько дней, как…
Ури произнес:
– Да. Нет… Все хуже.
Странным образом Фима внезапно проникся сдержанностью Ури Гефена.
– Когда это произошло? – тихо спросил он.
– В полдень. Четыре часа назад.
– Где?
– У него дома. Он сидел в кресле, пил чай с двумя немолодыми дамами, которые, по-видимому, пришли к нему за пожертвованиями для фонда Общества слепых или еще какой организации. Дамы говорят, что он начал рассказывать притчу, но вдруг вздохнул и умер. Вот так. Сидя в кресле. Не испытывая никаких страданий. И с полудня мы все тебя разыскиваем.
– Я понял, – сказал Фима, надевая куртку. Странным и даже сладким казалось ему чувство, будто сердце его постепенно наполняет не горе, не боль, а, наоборот, решительность, деловитая энергия. – Где он сейчас?
– Все еще дома. Полиция уже побывала там. Есть какая-то задержка с перевозкой, впрочем, это не столь важно. Врач, его соседка, живущая этажом ниже, прибежала через пару минут, но все уже было кончено. Кажется, она дружила с ним. Цви, Теди и Шула должны ждать тебя там. Нина приедет прямо из своего офиса, как только закончит со всеми формальностями.
– Ладно, – сказал Фима, – спасибо. Поедем. – И после паузы добавил: – А ты, Ури? Прямо с самолета? Забросил чемодан домой и помчался ко мне?
– Мы не знали, куда ты подевался.
– Я должен был угостить тебя кофе.
– Оставь. Сосредоточься и подумай, не надо ли тебе взять что-то.
– Ничего, – ответил Фима твердо, с решительностью, ему несвойственной. – Не стоит время терять. Поехали. Поговорим по дороге.
В четверть шестого Ури припарковал свой автомобиль на бульваре Бен-Маймон в квартале Рехавия. Солнце уже скрылось за соснами и кипарисами, но в небе еще плавало странное сумеречное мерцание: свет уже не дневной, но и не ночной. Над бульваром, над каменными домами нависала печаль кануна Субботы, тонкая, щемящая. Словно Иерусалим перестал быть городом, снова обратившись в жутковатый сон.
Воздух был влажен, насыщен запахами недавнего дождя, Фима уловил горечь прелых листьев. Он вспомнил, как однажды в детстве, когда Суббота уже вступила в свои права, в подобный вечерний час катался он на велосипеде, мчался по вымершей улице. Проезжая мимо своего дома, он поднял взгляд и увидел на балконе родителей. Прямые, жесткие, одинакового роста, стояли они рядом, очень близко, но не касаясь друг друга. Две восковые фигуры. И показалось Фиме, что оба скорбят по гостю, которого продолжают ждать, хотя давно уже потеряли надежду. Впервые в жизни он тогда догадался о том глубоком горе, что крылось в молчании, царившем между ними во все дни его детства. Без единой ссоры. Без жалоб. Без разногласий. Вежливое, учтивое молчание. Он спрыгнул с велосипеда и робко спросил, не пора ли ему возвращаться домой.
Барух сказал:
– Как пожелаешь.
А мама не произнесла ни слова.
Воспоминание пробудило знакомое давящее чувство: надо срочно спросить, попросить Ури разъяснить – он ведь забыл выяснить самое главное. Но в чем “самое главное”, не знал. Хотя и чувствовал, что в эту минуту его незнание куда тоньше обычного, что оно похоже на полупрозрачный занавес, который не столько скрывает, сколько выдает размытые тени; что оно сегодня подобно одежде, которая все еще облекает тело, но уже не греет. И Фиму до мозга костей пронзило страстное желание, чтобы его незнание длилось и длилось.
Когда поднялись на третий этаж, Фима положил руку на плечо Ури, выглядевшего усталым и грустным. Ему хотелось подбодрить друга, прославленного в прошлом боевого летчика, который и поныне ходил с таким видом, будто в любой момент готов кого-то атаковать, будто он смотрит на мир откуда-то сверху. Хорошего друга – человека сердечного, доброго и верного.
На двери поблескивала медная табличка с выгравированными черными буквами: СЕМЕЙСТВО НОМБЕРГ.
Под табличкой на квадратном кусочке картона Барух написал своим энергичным почерком: “Пожалуйста, не звоните между часом пополудни и пятью часами вечера”. Фима машинально взглянул на часы. Но никакой нужды звонить и не было, ибо дверь стояла приоткрытой.
Цви Кропоткин задержал их в коридоре, точно расторопный штабной офицер, на которого возложена обязанность снабжать новейшей информацией всех вновь прибывших, перед тем как войдут они в главный штаб. Несмотря на забастовку водителей “скорой помощи”, рассказал Цви, даже несмотря на то что Суббота уже наступила, неутомимая Нина сумела из своего офиса договориться, чтобы перевезли… в морг больницы “Ха-дасса”. Фима испытал прилив симпатии к другу, почувствовав стыдливое смущение Цви, который совсем не выглядел известнейшим историком, главой кафедры, а скорее походил на вожака молодежного движения, чьи плечи, увы, уже поникли, или на учителя начальных классов сельской школы. Ему нравилось, как помаргивают глаза Цви за толстыми линзами, словно его ослепил внезапный луч света, нравилась и манера Цви рассеянно ощупывать пальцами все, что попадается под руку: посуду, мебель, книги, людей, – будто всю жизнь он борется с тайным сомнением в реальности окружающего мира. Если бы не синдром Иерусалима, если бы не Гитлер, если бы не мания ответственности за еврейскую страну и еврейский народ, – пребывал бы этот скромный человек и серьезный ученый в Кембридже или в Оксфорде, жил бы себе до ста лет, деля свое время между гольфом и Крестовыми походами или между теннисом и Теннисоном.