Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне удалось разнять, разомкнуть круг! Я вышел на тропу, пересекающую лес с севера на юг. И, ободренный, двинулся к лагерю. То есть на юг. На тропе ясно были различимы лосиные следы и следы грибника или охотника.
Двадцать минут спустя я замедлил шаг, не веря своим глазам. Мне открывался вид северной опушки, мрачноватый в отличие от южной, с засохшим иван-чаем, стоящим стеной, – если прорубаться дальше сквозь него, то и выйдешь на место бывшей деревни Белкино, к ее липам и кленам, мертвым яблоням и вишням и серым морщинистым дряхлым ивам.
То есть тропа была та, да вывела не туда. Я перепутал север с югом. И это еще более невероятно, чем три Лосиные усадьбы. Когда от Лосиной усадьбы выходишь на эту тропу, справа север, а слева юг. Тропа тянется параллельно речке Ливне, в двухстах примерно метрах от нее. Или я действительно посчитал, что кроме одной-единственной Лосиной усадьбы есть еще другие точно такие же, по другую сторону тропы? И следовательно, еще одна Ливна? Может, таким образом реализовались мои помыслы об идеальной местности? И я уже внутри этого мысленного образования? Но как мне найти подлинную, настоящую местность? Хм, а разве идеальное и не есть самое подлинное?
Праздно играющие мысли!.. Вокруг было то, что Николай Лосский именовал «душевно-материальным царством». Материальное он считал низшей ступенью всей системы мира, но находил возможным одушевление косной материи. Так вот косная материя уже и преобразовалась? Должно же нечто подобное однажды и случиться с тем, кто странствует.
Да нет же, повторю, ничего идеального вокруг я не обнаруживал. Ни старая корявая береза у тропы, ни дряхлый гниющий пень, ни мокрая земля – ни в чем не было идеального, а тем паче духовного. Наверное, вместилище вечных идей Платона тоже должно выглядеть по-другому. Идея березы, идея листвы, почвы, травы, стены почерневшего иван-чая, скорее всего, отличаются от земного воплощения. Хотя почему же? Как раз и совпадают.
«Но идея не может быть гниющей!» – окончательно решил я и ударил сапогом в пень, тот рассыпался.
Постояв на северной опушке и посмотрев на любимые очертания этого плавного и какого-то зачарованного места, я повернул и потопал обратно и с пятой попытки добрался до лагеря, собрал его, позавтракал и выступил в поход к Славажскому Николе через болото. Меня одолевали, конечно, сомнения. Перспектива покружить по болоту откровенно пугала. Годы не те, да и рюкзак с фотоаппаратурой тяжелый. Лет двадцать назад, когда я впервые здесь оказался, то походил по этому болоту с рюкзаком без сапог, по колено в воде, чувствуя себя каким-то солдатом местности. Меня не пугали комары, болото, дождь, жара. Вымокнув, я раскладывал одежду на солнце, а не было солнца – разводил костер. Сердце молотило туго, гулко, исправно, не ведая вкуса лекарств. В аптечке у меня был йод и бинт, да и ту я иногда забывал.
Но те времена прошли. И местность изменилась, и мы.
На краю кладовой солнца я сидел, отгоняя веткой комарье, приходил в себя после марш-броска, поеживался, вспоминая жадную хлябь, и думал, что провалился из-за новой страсти. Раньше этого не бывало.
Пока шел по болоту, выглянуло солнце, но фотографировать было нечего, а выбрался на твердую землю – и солнце затянуло сизой мглистостью. Снова серел невзрачный день. А мне надо было солнце в Славажском Николе.
Об этом уголке местности я уже рассказывал не раз. Славажский Никола – это как будто преддверие Загорья, что выше по течению неширокой и какой-то дымной сизой речки Словажи. Между Николой и Загорьем то поместье Чернево, о котором с нежностью вспоминал старший брат поэта. Я нашел пруд, окруженный ивами, возможно, это и есть остатки Чернева. Правда, от яблоневого сада, сдаваемого помещицей, ничего не осталось.
А вот в Славажском Николе сады еще цветут.
Одной весной я жил там несколько дней в палатке над долиной, на краю садов. Яро цвели громадные груши. Старая яблоня выбросила бело-розовые цветы и превратилась в какой-то шатер или скорее терем, в котором возились породистыми вельможами басовитые шмели, звенели хлопотливые пчелы, порхали хрупкие бабочки, блестели крыльями быстрые мухи. И вся яблоня гудела и благоухала. Я не мог оторвать от нее глаз. Вечером со стороны Белкинского леса валили тучи, и яблоня на темном фоне сверкала какой-то нездешней белизной, индийской яркостью, словно гора, сравнимая лишь с великими вершинами. Фотоаппарата не было, и я пытался навсегда запечатлеть ее взглядом. Может быть, тогда мне и доступнее была интуиция о сердце как вместилище мира, потому что яблоня в сердце и погружалась, она белела в нем, распирая ребра ветвями, мешая дышать, опьяняя чистотой и ароматом. Я молча смотрел на это. Спать долго не ложился, дожидался звезд, и они появились, наполнили славажские сады с призрачными яблонями, вишнями, грушами. В полночь на юге взошла большая красноватая звезда. И как будто ее появления ждала неясыть, она летала среди старых дерев парка и заунывно протяжно кричала. Можно было подумать, что между нею и звездой есть какая-то тайна. Встал рано, чтобы не пропустить восход. И до солнца бродил по мокрым росистым травам, иногда согреваясь взмахами рук под бледным взглядом луны. Луна над старыми липами, кленами и дубами барского парка казалась стеклянной, праздничной, праздной. Она как будто всю ночь бродила в парке, заглядывала в руины и лишь на рассвете устало взошла выше и замерла. Сапоги у меня от росы были блестящими, к ним прилипли несколько яблоневых лепестков, и от этой контрастной белизны зрачки расширялись. Соловьи уже пели.
Солнце медленно двинулось со стороны Ляхова, и я остановился. За лесом что-то напружинилось, сгустилось. Сконцентрированное свечение расширялось, раскрывалось наподобие цветка. Вот почему у египтян Ра выходит из лотоса, понял я, позабыв о холоде. И в следующее мгновение узрел ослепительную дрожащую пламенеющую чисто бровь над темным горбом леса. Затем огненный зрак вперился в мои зрачки, и над долиной словно бы натянулись необъяснимые нити, они должны были звучать, петь, но не издавали ни звука, лишь сильнее натягивались, сияя. И хотя соловьи распевали, восход солнца озарял все молчанием. Оно молчало, и это было непостижимо. Я отвел глаза, отвернулся, взглянул на прохладную луну, чистую, с серебряными пятнами материков, выпуклую, полую. Цветущие деревья порозовели. Трава была пронзительно зеленой. Зелены были клены и липы, дубы. Меня снова охватила дрожь. Но солнце разгоралось, краснело в цветущих ветвях Славажского Николы. И к соловьям присоединялись другие птицы. Ознобное дыхание утра смягчалось, теплело. И уже гудели первые шмели.
В жизни человека много утр, но накрепко запоминаются с десяток или того меньше. Я встречал утра на востоке и на западе, в тундре и в горах, на Байкале, на уральских озерах, в степи и на Днепре, утро над парижскими крышами и вершинами Гиндукуша, но это славажское утро останется лучшим.