Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1) вместо третьего лица использовано первое;
2) изъята фраза, содержащая отречение от своей прошлой деятельности, выраженной как в напечатанных произведениях, так и нет, но зато добавлено предложение: «Я считаю глубоко ошибочной свою прошлую литературно-художественную деятельность»;
3) снят пародийный штамп о «сплошном контрреволюционном вреде» и заменен нейтральным выражением «объективно приносят вред»;
4) добавлена фраза: «Это убеждение явилось во мне не сразу, а началось с прошлого года, но лишь теперь вылилось в форму катастрофы, благодетельной для моей будущей деятельности»;
5) вместо «изменить в пролетарскую сторону свою идеологию» стало «изменить в пролетарскую сторону свое творчество — самым решительным образом».
Однако ни в первой, ни во второй редакции ни «Литературной газетой», ни «Правдой» письмо опубликовано не было («…когда вы написали письмо в редакцию, это произвело странное впечатление — очень быстрая перестройка», — заметили Платонову на его так называемом творческом вечере в 1932 году. — «…к сожалению, не напечатано… тогда бы мне было гораздо легче и дышать и работать», — отвечал он), и на писателя обрушился бранный шквал.
Первая реакция на хронику последовала 10 июня 1931 года в том самом печатном органе, куда он обратился со своим посланием — в «Литературной газете».
Статья А. П. Селивановского называлась «В чем „сомневается“ Андрей Платонов». «Читатель помнит очерк „ЧЧО“ (написанный им совместно с Б. Пильняком), читатель не забыл „Усомнившегося Макара“, читатель сохранил в памяти обывательско-анархиствующую издевку Платонова над массами, строящими социализм, над диктатурой пролетариата». И дальше в том же духе — о партии-руководительнице коллективизации, о трудностях построения социализма, о противоречиях периода и наконец о «творческом вырождении Платонова», его «убогом, утомительно повторяющем себя юродстве».
Следующая рецензия, принадлежащая перу Д. Ханина, «Пасквиль на колхозную деревню», была опубликована в газете «За коммунистическое просвещение» 12 июня, третья В. Дятлова — 18 июня в «Правде» с деловитым заголовком: «Больше внимания тактике классового врага». Ну а самый главный, решающий, «дружеский» удар Фадеева последовал 3 июля…
Если учесть, что одновременно с этими событиями в Воронеже проходил суд над контрреволюционной группой вредителей-мелиораторов и 17 июня на нем было прочитано обвинительное заключение, которое начиналось со слов «Воронежская контрреволюционная группа мелиораторов возникла в 1924 г. при руководящем участии б. губмелиоратора Платонова», то лето 1931 года представляется тем моментом, когда жизнь Платонова висела даже не на волоске.
Как он уцелел, мы не знаем. Как все это переживал, каким было его душевное состояние и что испытывал он, раскрывая очередную газету, можем только предполагать («…для меня настали труднейшие времена. Так тяжело мне никогда не было. При том я совершенно одинок. Все друзья — липа, им я не нужен теперь», — писал он жене в июне 1931 года), но в отличие от Булгакова никаких тетрадок с отрицательными рецензиями Платонов не заводил и счет своим литературным врагам не вел.
«О человеке, которого ругают газеты, газеты били и бьют его за политпороки. Его душевное состояние ужаса непроходящего», — отметил он в одной из «Записных книжек» той поры.
Его не арестовали, ниоткуда не исключили и не уволили, но иллюстрацией к иному повороту судьбы и платоновской готовности эту судьбу принять может служить датируемый маем 1932 года очерк «Человек нашего времени», герой которого инженер-электрик Оганов рассказывает свою историю: «…сын шахтера; бывший слесарь и паровозный машинист — с 10-летним стажем; инженер-электрик, возраст —31 год; состоял под судом и следствием — вредитель; был в заключении и ссылке около 2-х лет; освобожден — по снисхождению как пролетарий и творческий человек; причина вредительства: думал, что рабочий класс недостаточно умен для управления миром, хотя сам имею сто патентов на изобретения, себя, — как опровержение контрреволюционных взглядов — я упустил из расчета и хотел вычесть весь пролетариат из буржуазии, а не наоборот, хотя знаю высшую математику; в заключении же я опомнился и возвратился навеки на родину, в рабочий класс».
Та же фраза о родине — рабочем классе прозвучала и в письме к последней писательской инстанции в СССР: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович!
Вы знаете, что моя повесть „Впрок“, напечатанная в № 3 „Красной нови“, получила в „Правде“, „Известиях“ и в ряде журналов крайне суровую оценку.
Это письмо я Вам пишу не для того, чтобы жаловаться, — мне жаловаться не на что. Я хочу Вам лишь сказать, как человеку, мнение которого мне дорого, как писателю, который дает решающую, конечную оценку всем литературным событиям в нашей стране, — я хочу сказать Вам, что я не классовый враг, и сколько бы я ни выстрадал в результате своих ошибок вроде „Впрока“, я классовым врагом стать не могу, и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс — это моя родина, и мое будущее связано с пролетариатом. Я говорю это не ради самозащиты, не ради маскировки — дело действительно обстоит так. Это правда еще и потому, что быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним — это гораздо более мучительно, чем сознавать себя чуждым всему, опустить голову и отойти в сторону.
Мне сейчас никто не верит — я сам заслужил такое недоверие. Но я очень хотел бы, чтобы Вы мне поверили; поверили лишь в единственное положение: я не классовый враг.
…я не снимаю с себя ответственности и сам теперь признаю после опубликования критических статей, что моя повесть принесла вред. Мои же намерения остались ни при чем: хорошие намерения, как известно, иногда лежат в основании самых гадких вещей…
Я автор „Впрока“, и я один отвечаю за свое сочинение и уничтожу его будущей работой, если мне будет дана к тому возможность… Я хотел бы, чтобы Вы поверили мне. Жить с клеймом классового врага невозможно, — не только морально невозможно, но и практически нельзя. Хотя жить лишь „практически“, сохраняя собственное туловище, в наше время вредно и не нужно».
Предположим, его услышали, допустим, условно простили, и лето 1931 года должно было стать в судьбе Платонова переломным: прежнему писателю суждено было умереть, а новому — если будет на то дозволение и снисхождение верховной власти — родиться и последующей литературной деятельностью искупить грехи. Насколько искренне было это заявлено и в какой степени реализовано — речь об этом пойдет дальше. Но прежде обратимся к загадочной фразе из первого, неправленого варианта платоновского письма в редакции «Правды» и «Литературной газеты»: «Нижеподписавшийся отрекается от всей своей прошлой литературно-художественной деятельности, выраженной как в напечатанных произведениях, так и в ненапечатанных».
С напечатанными все более или менее понятно. А вот с ненапечатанными — казалось бы, зачем было вообще о них упоминать? Как показали недавно рассекреченные документы, если это была предосторожность, то не излишняя. Больше всего Платонов мог опасаться за судьбу «Чевенгура», о существовании которого в литературных кругах было хорошо известно. Так, 13 января 1932 года в ОГПУ поступило следующее донесение, одинаково примечательное и по-своему содержанию, и по степени опасности для объекта наблюдения: «ПЛАТОНОВ — писатель молодой, довольно одаренный, но чем-то крепко ущемленный при советской эре. Я не удивился бы, если бы узнал, что родители ПЛАТОНОВА были купцы, кулаки или офицеры. И что с ними поступлено сурово, так вражда ПЛАТОНОВА в его произведениях хлещет из каждой буковки. Необходимейше следует иметь для выводов его роман размером в 24 печатных листа под названием „ЧИВИНГУР“. Был роман в читке в МТП[46], за напечатание романа выступили коммунисты — ПАРФЕНОВ, КУДАШЕВ и еще кто-то, кажется, даже Артем ВЕСЕЛЫЙ, но не ручаюсь. Роман, надо прямо признать, отклонен беспартийными, фракция не сумела себя показать, фракция оказалась стыдно-слабой для такой простой вещи, как доказать автору, что он контрреволюционен от начала до конца. Роман „ЧИВИНГУР“ настолько характерен, что его надлежало бы напечатать на ротаторе в 100 экземплярах и дать почитать нашим вождям — может быть, вплоть до т. Сталина и других. Это вещь редчайше острая и редчайше вредная. И мне почему-то кажется, что эта вещь еще может наделать скандалов. Лучше было бы купить эту вещь у автора и законсервировать ее лет на десять. ПЛАТОНОВ, повторяю, неисправимо-консервативен и человек чужой».