Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алёшка сделал полшага вперёд, поднял голову и стал всматриваться в дождь, падавший ему на лицо. Крупные капли появлялись из ниоткуда, мелкие неуловимые шарики стремительно увеличивались в размере, до совершенной огромности, и шлёпали по щекам и лбу, попадали на веки, заливали глаза, смывали едкий пот, текли на пересохший язык, поили и пьянили лучше самой пьяной водки.
– Сука!
Если бы только что он не станцевал свой самый лучший твист, лежать бы Алёшке в луже крови на ступеньках кирхи. Но его тело было слишком горячим – и дёрнулся он, как кошка. И выпрыгнувший из темноты ниши Штырь бил Алёшку «финкой» в живот, бил быстро, отчаянно, и Алёшка, не успевший испугаться, твистовал изо всех сил.
Удар! Твист! Бросок! Твист. Ещё! Твист! «Сука!» Твист!
Ну сколько Штырь убивал моего будущего отца? Секунд пять – семь, не больше. Страшно было Алёшке?
Ещё бы!
И такая печаль взяла Алёшку за горло, что уже ни о чем не думал он – ведь получить «перо» в живот в пяти метрах от сотни счастливых людей, рядом с братом, рядом с Раей! На родной улице, в родной кирхе, умереть так просто и глупо – было так обидно, так жестоко несправедливо, что слёзы готовы были брызнуть по его длинным, загнутым, пушистым, как у девочки, ресницам.
И твист-твист! «Сука! Да блядь вертлявая!» Твист-твист!
Ещё секунда – и всё. Конец. Не бывает столько удачи.
И вдруг Штырь коротко застонал – вышедший покурить Гришка увидел страшное и схватил Штыря сзади за чуб и потянул назад, сколько сил хватило.
И увидел твистовавший Алёшка натянутый, торчавший кадык своего губителя – и ударил, сколько силы было, прямо Штырю в горло.
«Кочерыжка», – мелькнула мысль. Самое смешное, что в ту секунду больше всего поразило Алёшку, – это не чудесное спасение, не его сила, выхлестнувшая руку вперёд, не страх, сжимавший грудь, не пустота внутри и холод за спиной, нет. Под его рукой кадык Штыря хрупнул капустной кочерыжкой. И ощущение того, что шея человека может так хрустеть от удара, удивило Алёшку донельзя.
Алёшка оглох и потерялся в ночи, в темноте, в страхе, в воде, лившейся с неба. Он спустился по скользким гранитным ступенькам, зашёл за угол и прислонился к удивительно тёплой, мокрой стене. Ноги онемели и дрожали. Темнота залепляла глаза. Какие-то фигуры, молча и беспощадно-неторопливо, потащили куда-то за кирху вяло барахтавшегося, плачущего и умолявшего Штыря. Что-то говорила Рая, целуя Алёшкины мокрые щёки, плача, смеясь и захлёбываясь слезами и дождём. Мой будущий отец медленно расстегнул пуговицы плаща и, как-то тупо и бессмысленно улыбаясь, рассматривал частые дыры в «болонье» и в рубашке – на боках, справа и слева.
И ни одной царапинки на теле.
Он не слышал, что шептала Рая, что она говорила, да и к лучшему это было всё. Потому что нехорошо молодому человеку слышать такие признания. Слишком тесно и быстро сплелись желание любви и желание смерти. Будто случайные прохожие прикурили на улице.
А потом… А потом – губы. Ещё губы. Стук зубов. Мягкая шершавость языков, случайно, нечаянно коснувшихся друг друга. И оба сердца – стоп. Только языки. Только губы. Только дрожавшие руки и блестящая, мокрая кожа. Тёплый найлон чулок, неожиданно сухой в такой сырости, такой тёплый – как раз иззябшие руки погреть – прямо между ножками. И пальчики на затылке. По затылку, по шее, по ушам, по плечам. Робкие, узнающие, знающие, боящиеся, но не отталкивающие. Тёплые. И стон. И загривок дыбом от этого нежного стона. И что-то надо делать. Ясно – что. Надо. Другой секунды не будет. Когда так стонут, так бьются в руках, так прижимаются… И языком по щеке. Нежная, чуть прохладная мочка нежного ушка – и волосы пахнут розовым маслом и чуть-чуть сиренью. И запах горячего пота – потрясает. Она целует его шею, и Алёшку трясёт в лихорадке, он сжимает Раю, нет, он сжимает всех девочек, о которых грезил ночами, он снова боится, боится дико, дрожит, потому что – надо. Надо идти дальше, что же ты? Что же ты струсил, дурак? Вот же она – она тебя – тебя! целует, обнимает, ласкает, царапает тихонько – что же ты?! И ты, Алёшка, столько раз слушавший разговоры тех, кто всё знает об этом, понимаешь, что ни-че-го ты не понимаешь, не знаешь, не соображаешь, тебе хочется развернуться и прыгнуть в темноту, но невозможное это дело – даже на миллиметр отодвинуться, потому что её капелька пота уже скользнула по твоему языку, добавила солёности крови из покусанных губ. И Алёшка становится на колени, становится на мокрый колючий гравий, потому что ноги не держат, да и хочется уткнуться лицом в мягкий живот, ты чувствуешь, как под платьем мягко дрожит её животик. Это даже не ошибка. Это головокружительная ошибка. Запах. Уже не кожи, не пота, не духов. Женский запах. Губы сквозь ткань нащупывают резиночку трусиков. Языком – осторожно, тайком – да, это резиночка. Вот оно – рядом, ближе некуда. Раскалывает голову и размалывает страхи, наливает все жилы ознобом и болью нарастающего взрыва. Желание бьёт по сердцу, и обезумевшая, хохочущая от удара адреналина мышца качает кровь по телу и накачивает то, что отличает мальчиков от девочек. Больно в паху, очень больно, давит так, что сдержаться никак, кажется, что член сломается и взорвётся разом. Алёшка вынужден подняться, Рая тянет его к себе, и он прижимает её к гранитной стене, поднимает подол платья, осторожно и свирепо берёт её за попу и содрогается, чувствуя, как сжимаются её ягодицы. И вдруг, без предупреждения – да разве можно об этом предупредить?! Кто ж думает-то? – она делает то же самое – осторожно, слегка, самыми кончиками пальцев касается его ягодиц и, с неожиданной силой, вцепляется в его зад, выгибается, прижимается к нему, делит с ним дыхание, кусает нижнюю губу и не отпускает, словно крови напиться хочет. Давление на животе, её оглушает эта мысль, она проводит рукой по его брюкам – вот оно! Рядом! Здесь, сейчас! С ней! Ни мама, ни папа, никто не нужен, даже бабушка не нужна – забыть, забыть! Слышишь ты, глупая голова, забыть! Он, Алёшка, здесь, вокруг неё, рядом и – ещё не внутри. Он ведь должен быть внутри. Да? Тебе говорили об этом, рассказывали – а