Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Котов в Иерусалиме, что соломы в Пылиме», — пробормотал один из учителей заведения своему приятелю таким почти неслышным шепотом, что его услышали только слепые дети и кот. Но кот, будучи американцем, не понял того, что услышали его уши, а дети, будучи слепыми, хоть и поняли, но сохраняли на лицах выражение почтительной благодарности, потому что знали, что вслед за котом из Америки прибудет также обычное пожертвование — в виде денег, и одежды, и сладостей, и синих беретов, и высоких ботинок.
Редчайший желтый представитель североамериканских черно-белых гигантов не посрамил свою репутацию. В первую же свою ночь в Доме слепых он убил рядового серого представителя западноиерусалимских светло-коричневых карликов, который доселе властвовал в парке заведения, изловил трех мышей и вдобавок, словно желая полностью подтвердить слова директора, придушил также двух больших, жирных крыс. Шесть этих трупов он приволок в синагогу Дома слепых и положил к подкосившимся ногам директора в самый разгар субботней утренней молитвы.
Успехи желтого кота в умерщвлении мышей и крыс очень обеспокоили обитателей Дома слепых, потому что до его появления они даже не подозревали, что укрывают под своей кровлей такое множество вредителей, и жили с ними в самом удобном из всех возможных сосуществований — закрыв глаза и в слепоте блаженного неведения. Но коту не понадобилось так уж много времени, чтобы понять, что куда легче красть еду из тарелок слепых детей, чем рыскать по подвалу в поисках крыс и мышей. Теперь он стал расхаживать на мягких лапах в вечной тьме здания, видящий и невидимый, слышащий и неслышимый, а вскоре совсем осмелел и вышел в парк, где встретил Готлиба-садовника. Они посмотрели друг на друга, садовник сказал: «Кссс… кссс…» — кот прыгнул, уселся на обрубки его ног, и они стали друзьями.
ИНОГДА Я ВЕДУ МАШИНУ С ЗАКРЫТЫМИ ГЛАЗАМИ
Иногда я веду машину с закрытыми глазами. Отсчитываю шаги колес по памяти дороги, останавливаюсь, выключаю мотор и открываю глаза. В первые дни в пустыне я еще не знал, как опасно это неожиданное возвращение тишины и света. Словно внезапный удар, от которого я однажды даже споткнулся и упал, растянувшись во весь рост. Теперь, попривыкнув и набравшись опыта, я выжидаю. Глаз, этот примитивный орган, съежившись от страха, подгоняет слепящую картину к своему воспоминанию о местности. Ухо, этот туповатый орган, на миг пугается беззвучия, но дело свое не прекращает. В некотором недоумении оно продолжает перемалывать тишину, а сознание, которое страшится всего пустого, преобразует молчание в тончайший свистящий звук.
А когда я снова уступаю уколам острого света пустыни и прикрываю пальцами глаза, во мне поднимаются голоса, и идут, и подходят все ближе. Вот они: слепые дети учатся ходить по грунтовой дороге, родители выкрикивают имена в пространство между домами, нога отсчитывает шаги, я пришел, учительница, я пришел, спотыкается о жестянку, опустившаяся рука, вскрик уязвленной плоти, резкий свист. Как это приятно, так вытягивать и распускать — точно тянешь нить из вязанья собственного тела. Летом мы сиживали на перекрестках, играли в «пять камешков» и «шарики», разбрасывали на грунтовой дороге пустые жестянки, чтобы испуганные слепые дети спотыкались о них, а по вечерам пробирались к стенам — к стене Дома сумасшедших, чтобы услышать вопли и завывания, к стене Дома слепых — чтобы подсмотреть, как раздеваются слепые девочки, к стене Дома сирот — чтобы подслушать крики боли, и голода, и сиротства.
— Если наша Мама умрет, — спросила ты однажды с неожиданным страхом, — нас с тобой тоже отведут сюда?
— Что за глупости ты болтаешь?! — рассердилась Бабушка. — Мать — это не отец. Она не умрет. А кроме того, у нас здесь достаточно матерей.
Рожки отцовского фонендоскопа воткнуты в мои уши. Молчание. Это только пузырьки — то, что постукивает по стенкам клеток моего тела. Это только воздух — тот, что в узких канальцах моих легких. Вечер опускается на дома нашего квартала. Это всего лишь земной шар, что тяжело поворачивается на заржавелости своих осей. Это занавес темноты, всегда неожиданный в своем падении, и окна квартала открываются в нем, точно желтые глаза.
Вечер спустился. Отцы — не мой — вернулись с работы. Матери высокими голосами зовут своих детей: «Домой, Нили!», «Домой, Яэли!», «Домой, Ицик!»
«Нехорошо, что они так кричат, — сказала моя сестра в неожиданном порыве добросердечия. — Дети в сиротском доме тоже слышат, а у них нет матерей».
«Домой, Амоас!», «Домой, Амалия!» Имена детей, вылетая из домов, метались меж ними, как острые крылья стрижей. Я завел машину и тоже вернулся домой. И я тоже.
Я ПОМНЮ, КАК БАБУШКИНЫ РУКИ
Я помню, как Бабушкины руки подхватили меня под мышки, подняли над «веселым стулом» и какое-то мгновение подержали на весу.
Шесть лет исполнилось мне в тот день. Я был умыт, обласкан, облизан, до отказа напоен и до отвала накормлен именинными пирогами и традиционными винными конфетами. Бабушка опустила меня на землю и сказала: «Я думаю, что уже время. Теперь он как раз правильного веса!»
Мама, Черная Тетя и Рыжая Тетя тоже подняли меня, каждая в свой черед. Они подтвердили Бабушкин диагноз, и я был послан купить две камышовые циновки у слепых детей, занимавшихся плетением из камыша и соломы.
Мастерская располагалась в восточном крыле Дома слепых. Там сидели несколько слепых ребят в синем и девочек в сером, а руководил их работой и учил их ремеслу слепой старик, редко появлявшийся за стенами здания, — с белыми, в красных прожилках глазами, которые выпирали на его лице, как два сваренных вкрутую и лопнувших яйца. Они плели камышовые колыбельки, и циновки, и соломенные шляпы, и сиденья для стульев и продавали их отдельным людям и в магазины.
Этого слепого с выпученными глазами у нас в квартале прозвали «буйным Иехезкилем», потому что раз в несколько месяцев он впадал в безумную ярость и вырывался из мастерской за ворота, рычал и бился головой о стены домов, а потом бегал по улицам с окровавленным лбом, потрясая кулаками, ищущими, кого бы ударить. Тогда в квартале появлялись санитары из «Эзрат нашим», связывали его и переводили на неделю-другую к сумасшедшим, чтобы он успокоился и смог вернуться в Дом слепых.
— Он вовсе не сумасшедший, — говорила Черная Тетя. — Он просто удивляется. Каждое утро он открывает глаза, и снова та же неожиданность.
— Но он слепой всегда, — сказал я. — А сумасшедший только иногда.
А сестра сказала:
— Стоило бы выяснить, может, этот Иехезкиль к тому же еще и сирота. Пусть бы помещали его иногда и туда.
Поскольку на сей раз я пришел с официальным визитом, то не полез через стену, а потянул за колокольчик на железных воротах.
Один из слепых вышел мне навстречу.
— Чего тебе, Рафаэль? — спросил он. — Мы не можем сейчас играть.
— Я пришел купить циновки, — сказал я.
Он проводил меня в мастерскую. Я любил туда заходить. Там всегда царил свежий запах камыша. Инструменты и материалы ждали в строгом порядке, разложенные по своим постоянным местам, чтобы руки могли найти их даже в темноте.