Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку этот Амоас рассказывал также, будто Хромой Гершон из первого блока прячет в багажнике своего «де сото» британский «томаган», не все ребята верили его рассказам. Но было фактом, что пальцы Готлиба уже выдавили и отполировали два углубления в деревянных рукоятках, подобно тому, как пальцы дяди Авраама — в дубовой рукоятке его матраки.
Готлиб жил на задах Дома слепых, в последней комнате на первом этаже, одна дверь которой вела внутрь здания, а другая открывалась на маленькую веранду, с которой можно было по четырем ступенькам спуститься к парковой дорожке. При всей своей силе Готлиб не мог подняться по этим четырем ступенькам в коляске. Поэтому он оставлял ее возле перил веранды, а сам хватался за них, подтягивал туловище на сильных руках — «Почему это так тебя удивляет, Рафауль? Сколько уж он там весил, этот безногий!» — и перебрасывал себя через перила, прямо на деревянную доску, которая ожидала его на полу веранды. В углах доски были укреплены четыре больших шарикоподшипника, и садовник ездил на ней по своей веранде и комнате, сидя на обрубках ног, толкая и направляя себя руками.
Как странно, говорил я себе, у них у обоих сильные руки, оба они с трудом передвигаются, и у обоих у них — деревянная доска. Но Готлиб сидит на своей доске и ездит, а Авраам сидит на своей доске и не ездит, а только бьет камни и расплющивает наш бутерброд, чтобы усладить им оба наши нёба — его и мое.
— Ну и что это все означает? — спросила сестра. — Если они оба — мужчины, и оба с трудом передвигаются, и у обоих сильные руки, но один ездит на своей доске, а другой сидит на ней и работает, это ведь о чем-то говорит, не так ли?
— Ни о чем это не говорит! — рассердился я. — Почему это вы вечно думаете, что все должно о чем-то говорить?! Это просто факт, а говорит он кому-нибудь что-то или не говорит, это каждый решает сам для себя.
— Почему ты говоришь «вы»? Я здесь одна, — сказала ты, и я разозлился еще больше:
— Потому что это «вы». Даже каждая по отдельности — это «вы». Это всегда «вы»!
У Готлиба были толстые, широкие запястья человека, который сразу родился сильным, а у дяди Авраама, как я уже, кажется, говорил, запястья были тонкие, как у девушки, и только камень и железо придали им силу и нарастили мышцы. Иногда я представлял себе, что бы произошло, если бы эти двое стали бороться друг с другом, и тогда мое сердце замирало от восторга и страха, которые может ощутить и понять только мальчик, выросший в доме пяти женщин.
МЫ, РЕБЯТНЯ КВАРТАЛА
Мы, ребятня квартала, делили огороженное пространство вокруг Дома слепых на две части — запретную и разрешенную.
Запретную часть — позади здания, там, где находился декоративный бассейн, — мы называли «парком». Разрешенную — ту, что перед зданием, — «двором». Там была маленькая, приподнятая над землей лужайка, окруженная каменным забором, с мелией[116], росшей в ее центре. Сегодня на этом месте проходят две полосы нового, широкого, четырехрядного шоссе, а тогда мы встречались там со слепыми детьми, играли с ними и давали им ощупывать и читать наши лица.
Я помню огромную сосредоточенность на их лицах, когда они исследовали пальцами линии челюстей и щек, то дрожащее и все нарастающее жужжание, которое рождалось при ощупывании лобной кости, и холодок страха, который усиливался по мере приближения к глазам, словно безглазые пальцы способны были каким-то образом их повредить: например, заразить слепотой или, того хуже, вырвать и похитить.
Там, в углу двора, у стены, находилось то место, которое открыл мальчик Амоас, откуда можно было, как он нам нашептывал, «подглядеть, как слепые девчонки раздеваются». Мы не раз ходили туда, и не раз к нам присоединялись слепые мальчики, опускались вместе с нами на колени, спрашивали: «Вы видите? Вы видите?» — и просили им всё описать. Мы смертельно боялись, что злобный Готлиб увидит нас и схватит, но Амоас успокаивал: «Я его один раз здесь видел, как он себя поднимал на ручке своей коляски и сам подглядывал за слепыми девчонками».
Несмотря на увечье, слепые дети удивительно ловко играли в мяч. Сильные, охваченные жаждой мести и равенства, они стремились использовать любую выгодную возможность, предоставляемую правилами совместной игры. Слепая Женщина часто приходила тоже, стояла сбоку и поощряла их возгласами: «Покажите им, дети, задайте им жару, этим умникам-глазастикам!»
Мы играли с ними в «попади», в «замри» и в «ваши на наших». И всякий раз, когда какой-то их мяч попадал в меня, заставляя вскрикнуть от боли, я видел, как на лице бросившего расплывалась медленная улыбка. Сами они не кричали никогда. Их плотные, темные тела были тяжелыми и литыми, кожа — нечувствительной и твердой. Я кидал в них мяч со всей силой, но даже самые сильные удары, казалось, не причиняли им вреда. Мяч, возникая из непроницаемой тьмы и снова исчезая в ней, ударял в них и отскакивал, как от стены, и ни единый стон не срывался с их губ.
В этих наших играх был, наверно, избыток жестокости, но слепые дети не обижались и даже говорили, что им с нами лучше, чем «со всеми этими жалельщиками», которые набрасываются на них на улице, расспрашивают, не нужно ли помочь, и даже хватают за руки, хотя никто их об этом не просит. Однажды я спросил у одного из слепых ребят, почему он не кричит, когда в него попадает мяч, разве ему не больно от удара? И он ответил: «Понимаешь, Рафаэль, когда учитель вдруг ударяет меня из темноты, я кричу, потому что мне обидно. Но мяч? С чего мне обижаться на мяч?»
Они называли меня «Ра-ффаэль», делая ударение на первом «а» и удваивая «ф», а друг к другу всегда обращались с ударением на предпоследнем слоге: Аврам, и Яков, и Давид, и Герцель, и Шимон, и Ави, и Рувен — и были все на одно лицо: все одинаково, одинаково с ударением на предпоследнем слоге, в одинаковых синих беретах и высоких, стоптанных ботинках, все одинаково раскачивающиеся на месте, как делают все слепые, словно стоят на молитве, и все одинаково послушно шагающие вслед за Слепой Женщиной, и считающие, и падающие, и заучивающие, и запоминающие, и готовящиеся, — как все мы, мужчины.
ЗАПРЕТНЫЙ УЧАСТОК
Запретный участок, который мы называли «парком», располагался по другую сторону здания. Там проходила густая, аккуратная изгородь из невысоких кустов, которые Черная Тетя называла «подстриженными кипарисами», и только по прошествии лет я узнал, что их правильное название — туя. Между кустами тянулись посыпанные гравием дорожки, которые уходили в лабиринты цветочных грядок, прятавшихся в глубине парка, и там кончались тупиками.
Парк был рассчитан не для игр, а для занятий, и все цветы, деревья и кусты, которые Готлиб-садовник высаживал там по указаниям Слепой Женщины, предназначались не для зрячих, а для слепых, — для обнюхиванья чуткими носами и для пробованья на вкус языками, для любознательного вслушиванья ушами и для испытующего ощупыванья руками.
Черная Тетя называла растения по именам, и я записывал их в блокноте, чтобы не забыть. Там были мятые листья ладанника, и жгучие — крапивы, и шероховатые — воловика, а также карликовые кактусы, иголки которых кололи кончики пальцев, как лучи фонарей колют зрачки. Все они предназначались для ощупывания руками.