Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В обычной жизни смерть подводит итог жизни человека и определяет, кем он все-таки был, устанавливает смысл, «участвует в жизни»[655], по выражению М. Мамардашвили. Ценность смерти в том, что она служит примером, завершает время и открывает вечность, понимаемую И. Кантом как «конец всех времен, когда на фоне непрерывного продолжения бытия человека этот срок (если рассматривать его как меру) представляет собой величину, совершенно не сопоставимую со временем, о которой, однако, мы не можем составить себе никакого понятия (иначе как только негативное)»[656]. Однако в Концентрационном мире времени не было, на что указывало прежде всего отсутствие срока заключения. Человек водворялся в лагерь навсегда, то есть время как категория заканчивалось, а «пребывание в смерти», подчеркнутое болью, насилием и унижениями, подчеркивало именно отрицательный, негативный характер вечно длящегося и никогда не завершающегося конца.
Масштаб смертей в Концентрационном мире был настолько подавляющ, что концентрационные лагеря можно назвать заводами по производству смерти. Впервые в истории возникли места, где смерть производилась и воспроизводилась сознательно, она и была целью («Имре и Алекс тихо признались себе, что единственной целью их здесь пребывания была смерть», – свидетельствовал Д. Коун[657]). В предыдущей истории человека смерть была следствием военных столкновений или закономерным концом человека в мирное время. Задачи любого боя были более масштабными, чем просто физическое уничтожение врага. Даже в случаях кровной мести целью была сначала реализация мести, а уже потом сама смерть кровника.
В концлагерях впервые люди выступили только в качестве сырья для смерти. З. Бауман отмечает, что в Освенциме «в качестве сырья выступали люди, а конечным изделием была смерть. Каждый день заводское начальство проставляло в своих табелях отчет о выполнении производственной нормы. Трубы, этот символ современной заводской системы, выбрасывали едкий дым от сжигаемой человеческой плоти. Прекрасно организованная железнодорожная сеть современной Европы доставляла новый вид сырья на эти заводы точно так же, как и другие грузы. Инженеры конструировали крематории, менеджеры разработали бюрократическую систему, которая функционировала необычайно эффективно»[658]. То есть происходила отмена человека, и вместе с этим исчезал привычный образ смерти. Ее можно представить и понять в виде старухи с косой, скелета, то есть в антропоморфном виде, но представить ее в виде станка, механизма, устройства невозможно, она в этом виде ускользает от понимания, ибо машину может понять только машина, а человека – только человек.
В этих условиях крематорий, работе которого, по словам узника Р. Врбы, «в лагере было подчинено всё»[659], становился апофеозом и символом Концентрационного мира. Обычный гражданский крематорий в пространстве Концентрационного мира превратился в наглядный символ того, как любая идея, доведенная до пределов технологизма и утилитаризма, становится смертельно опасной для человека. Крематорий в концентрационном лагере, перемещенный из области обыденного в область чрезвычайного, из сферы гражданской в сферу военную, перестал быть прикладной и подчиненной, но стал движущей и определяющей структурой. Таким образом была продемонстрирована фундаментальная перестановка онтологических ориентиров европейского мира, последствия которой ощущаются и сегодня. Не случайно у многих людей и в наши дни крематорий вызывает невольные, но устойчивые ассоциации с концентрационным лагерем.
Пламя крематория стало символом и маркером стремительности, радикальности перемен в европейском социуме (как отмечал Г. Башляр, огонь есть «образ изменения – стремительного и наглядного… когда хотят все изменить – призывают огонь»[660]), которые олицетворял Концентрационный мир. Это пламя без остатка стирало всю прежнюю социальную историю, превращая человека в буквальном смысле слова в удобрение для нового урожая. В крематориях Концентрационного мира огонь окончательно из социального феномена стал феноменом антисоциальным: служа ранее для обогрева и освещения человека, для создания уюта и приготовления пищи, то есть для питания человека, в концентрационных лагерях он сам стал питаться человеком, поглощать людей, служа самым наглядным образом инфернального огня преисподней и жертвенного костра.
Если заключенный был номером, который становился его сублимацией, превращал его в знак, то лагерь превращал в знак именно крематорий, обозначавший предел смертоносного энергетического потенциала данной структуры, место, где эта энергия приобретала непреодолимую силу, втягивавшую окружающее пространство и людей. Дым и пламя труб крематория были видны в лагере отовсюду, а также далеко из-за пределов лагерной ограды, постоянно напоминая о неизбежном конце (Э. Эгер пишет о том, каким облегчением было войти в барак и «потерять из виду бесконечно дымящуюся трубу»[661]). Запах горящей плоти, о котором говорилось выше, становился одорологическим маркером пространства Концентрационного мира. Не случайно члены восставшей зондеркоманды в Освенциме разрушили именно этот знак – крематорий, чтобы сократить потенциал лагеря как машины по производству смерти и кардинально изменить онтологию Освенцима как такового[662].
В лагерях бытовало характерное выражение: «Заключенные просто покойники в отпуске»[663]. То есть человек, оказавшийся в лагере, считался уже мертвым, только ненадолго выпущенным «оттуда» и неизбежно возвращающимся. Поскольку покойника невозможно убить, акт уничтожения лишается любой моральной составляющей и становится чистой формальностью, средством доставки, возвращения человека из отлучки туда, где он постоянно находится. Подтверждением этого статуса «покойников в отпуске» был и тот факт, что человек, попавший в концентрационный лагерь, как правило, полностью исчезал для всех, кто находился за колючей проволокой. «После того как люди привозились в Германию, – пишет Н. Кристи, – ни одно слово не должно было доходить до страны, откуда они были вывезены, или до их родственников, даже в тех случаях, когда они умирали до суда, их родственникам не сообщалось об их судьбе»[664]. В лагере, по свидетельству О. Люстига, не было «ничего, что могло бы убедить вас в том, что жизнь, отличная от жизни узника, существовала и до сих пор существует. Не было ни одного дерева. Ни