Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с 1945 года из нацистских лагерей несколько недель подряд освобождали почти 65 тысяч человек ежедневно. «Мужчины, женщины, осиротевшие дети катились по Европе, словно приливная волна. Беженцы шли куда-то и никуда одновременно»[685]. Это были те, кто был в состоянии передвигаться. Остальные были так физически и психологически подавлены и надломлены, что часто почти никак не реагировали на освободителей. Так, вошедшие в Освенцим советские военнослужащие вспоминали, что «когда открывался барак и туда входил какой-то советский солдат-освободитель, они (узники. – Б.Я.) на это вяло реагировали. Им было абсолютно все равно, кто зашел. Потому что они ничего хорошо ни от кого не ждали. Это были люди, которые полностью потеряли свое «Я». Это трудно представить, в каком психологическом состоянии находились люди, полностью подлежащие уничтожению. Поэтому, появись там американский солдат, советский солдат, узник мог только вяло на него поднять глаза – и не более того»[686]. Однако когда происходило восстановление (или же если узник был в состоянии реагировать на произошедшее), ощущение освобождения все равно не наступало.
Свидетельства значительной части выживших показывают, что они выходили на свободу, но не обретали свободы, мучители исчезли, но страдания остались и это их терзало, так как они не понимали, что нужно сделать, чтобы ощущение освобождения возникло и страдания прекратились. «Мы вышли из лагеря обнаженные, опустошенные, измученные, дезориентированные – и минуло много времени, пока мы снова мало-мальски научились говорить на повседневном языке свободы», – писал Ж. Амери[687]. «Когда в Берген-Бельзен пришли освободители и с английского танка на всех языках кричали нам: «Вы свободны!» – я только рукой махнула. Ничего внутри не осталось. Те, кто поступил в лагерь недавно, след английского танка целовали! А я – условно живая. Никаких реакций. Коменданту Крамеру поручили грузить мертвые тела на машины, а у меня даже не было сил подойти и сказать ему, что я о нем думаю»[688], – вспоминала А. Гулей. Потрясение от пережитого было настолько велико, а перенесенные страдания настолько чудовищны, что радость от освобождения казалась неуместной. Один из выживших узников Дахау вспоминал: «…видел, как люди пели и плясали от радости, и мне казалось, что они обезумели. Я смотрел на себя и не мог понять, кто я такой»[689].
Негативные ощущения усиливало настороженное отношение местных жителей, которые ждали от узников мести, разгула ненависти, опасности болезней и не торопились сострадать. Освободители чаще всего не понимали, что́ в реальности пережили узники, и поэтому испытывали по отношению к ним чувство удивления, брезгливости, жалости, но не сострадания и уж тем более не стремились понять их. «Британские солдаты ожидали (в лагере. – Б.Я.), что их встретят радостные, восторженные люди. Они ожидали улыбок и грома аплодисментов. Чего они совсем не ожидали, так это встретить прием, состоящий из жалоб, вздохов и хрипов, прием людей, которые плачут, мешая в одно радость спасения и глубочайшую скорбь о потерянных мужьях, детях, братьях и сестрах, дядях и тетях, кузенах и кузинах, друзьях, соседях… о тех многих, очень многих, кто не дожил до освобождения. На каких-то солдатских лицах видно сочувствие, на других – недоверие, на очень многих – омерзение»[690]. По словам посетившего Бухенвальд одного американского конгрессмена, узники напоминали ему не замечающих окружающего человекообразных обезьян[691]. Солдаты и офицеры освободивших лагеря армий откровенно возмущались беспорядком, царившим в бараках, и драками узников за еду. Ощущение, что ничего кардинально не изменилось, усиливалось у выживших тем, что заключенные продолжали по разным причинам массово погибать и после освобождения. Так, в освобожденном от нацистов лагере Дахау в течение нескольких месяцев умерло еще 2000 человек, а в освобожденном Берген-Бельзене за шесть недель умерло 17 тысяч узников[692].
Многие узники не торопились никуда идти, поскольку лагерь уничтожил всю прежнюю жизнь и было просто некуда возвращаться. Другие, даже при условии, что сохранились их дома, не были уверены, что их ждут, так как родных и близких (особенно это касалось евреев) чаще всего уже не существовало. «Едва надежда на возвращение перестала казаться безумием, – писал П. Леви, – подступила глубоко запрятанная боль, которую прежде удерживали за гранью сознания другие, более настоятельные боли. Это была боль изгнания, утраты родного дома и близких друзей, одиночества, потерянной молодости; боль при мысли о множестве трупов вокруг»[693]. Ж. Цикович вспоминала: «Мы услышали из громкоговорителя голос одного из наших охранников: «Сегодня объявлено об окончании войны. Вы все свободны. Можете идти куда хотите и делать что хотите…» Многих из нас это, что называется, выбило из колеи… Нам сказали, что мы можем идти куда хотим, и я, например, подумала – а куда я хочу идти? Куда я могу пойти? Может, туда, откуда меня увезли? Еврейские дома, которые мы оставили… Все, что было у моих родителей, уже растащили, как и вещи других… Хочу ли я туда возвращаться? Кто пожелает жить там, где все стояли и смотрели, когда с евреями происходила такая страшная беда, кто захочет туда возвращаться? И где в мире есть для меня место?.. Как я могла быть счастлива тем, что стала свободна? Мне восемнадцать лет, и кто я? Я никто… Это было очень болезненно осознать. Почему болезненно? Потому что за минуту до того, как я поняла, что свободна и могу делать все, что хочу, меня в мире ничего не интересовало, кроме того, как бы раздобыть кусок хлеба. Семьдесят лет я не могу забыть это чувство»[694]. Пережитое навсегда отделило выживших от остального мира, и они сами это понимали, становясь чужими самим себе.
У узников из СССР была еще одна проблема – перспектива опять оказаться в лагере, только советском. «Сенька Клевшин – он тихий, бедолага… в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо», – писал А. Солженицын[695]. Узница Освенцима и Равенсбрюка О. Коссаковская вспоминала, что, вернувшись на родину, во Львов, поступила на филфак университета и в консерваторию, но через год была арестована, обвинена в пособничестве фашистам («Спрашивали, почему