Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, недолго довелось проклятому Демке Многогришному веселить очи свои цветиками, что он вырастил на могиле моего мужа, покойного Ивана Мартыныча, – говорила задумчиво вдова Брюховецкая, прислушиваясь к пению молодежи и следя глазами за своим сынком Грицем, который играл с другими хохлятами недалеко от девичьего хоровода.
– Та так-таки, так, недовго, – отвечала Дорошенчиха, вскидывая на Оленушку своими серыми большими глазами из-под черных бровей «на шнурочку». – Козаки с того боку казали, що оце саме с середопостю старшина тогобочная, ливобережная, минуючи, же постереги змину того Демка Игнатенка Многогришного противко вашого московського царя, напали на Демка в ночи у замка батуринському на ложу, взяли его и звязали, як злодия, а потим уложили в виз, накрыли шкурою, мов кабана заризаного, и повезли на Москву… А вже ваша Москва никого не милуе, от сторонка! И як вы ии, Оленко, доси не забули, вашу темницю московську!
– Ах, кума миленькая! Как же мне забыть родимую сторонку! – грустно, но ласково отвечала Брюховецкая, не спуская глаз со своего Гриця. – Там у меня и батюшка, и матушка… Жила я в холе и радости…
– O! Яка та там холя! У тереми, мов у тюрьми…
– Я дворская была, сенная девушка, в царском дворце у царицы жила.
– От добро! Така же турецька неволя!
– Мамо, мамо и ты, Цяцю! Идить сюда! – кричал маленький Брюховецкий Гриць, весь раскрасневшись и указывая на берег. – Идить туда, мамо.
На Грице была беленькая полотняная с прямым воротом украинская сорочечка, шитая красною заполочью и завязанная у ворота красною лентою, «червоною стричечкою». Голубые шароварцы убраны в красные сафьяновые сапожки. Подстрижен он кругло и высоко, по-украински. Смуглое личико с розовыми щечками загорело на солнце.
– Та йдить бо, мамо! – волновался мальчик, обнимая мать и заглядывая ей в глаза. – Ты впьять по Москви плакала?
Дорошенчиха лукаво, но с доброю улыбкою посмотрела на мальчика, а мать потупила глаза.
– Плакала мама, Цяцю? – бросился мальчик к Дорошенчихе и тоже обнял ее.
– Трошки-таки поплакали, – улыбнулась гетманша.
– Ну вже ж! – И мальчик топнул ногой. – Як я буду гетьманом, я погану Москву у полон возьму, тоди мама не плакатиме…
Обе женщины засмеялись.
– Добре, Грицю, добре! – похвалила Дорошенчиха.
– Цяцю! Мамо! – снова приставал мальчик. – Йдить бо до играшки, а то я заплачу.
И Брюховецкая, и Дорошенчиха должны были повиноваться ими же избалованному Грицю. Мальчик схватил их за руки и повел к Тясмину, на лужайку, где происходили «играшки».
На лужайке, словно мак в огороде, краснелись и пестрели девчата, взявшись за руки и кружась то под ту, то под другую песню. Теперь они играли в «Лялю». Высокая, полненькая, белокурая, но с черными глазами и черными, точно не своими, бровями девушка наряжена была Лялею: белокурая, с широкою косою головка ее была перевита цветами, и шея, грудь, руки и ноги увиты зеленою рутою и барвинком. Девушка вся представляла из себя пучок цветов, оживленный веселым, улыбающимся личиком. Из-за цветов и зелени пестрели цветные ленты, белая сорочка, коротенькая ярко-оранжевая сподница и желтые сафьяновые черевички…
– Ах, хороша, хороша девушка, лепота какая! – невольно пробормотала Брюховецкая.
«Ляля», взяв несколько венков, которые ей подали другие девушки, положила их на зеленый пригорок, на котором стояло уже несколько плетенок, наполненных красными яйцами, коржиками, бубликами и разными «ласощами». Потом, подозвав к себе низенькую, смуглую, словно татарочка, девушку и положив ей руки на плечи, поцеловала ее в голову, а потом в губы.
– Оце для того, щоб голосок був тоненький та высоченький, – сказала она серьезно.
– Коли дасть святый Урай, то буде, – так же серьезно отвечала та, которую поцеловала «Ляля» и которая должна быть «запевалой» и «танок вести».
– И мене! И мене! – закричали другие девушки, приступая к «Ляле».
– Добре, добре, дивчаточка: моих губ на их достане, – отвечала последняя.
– И парубкам ще трошки зостанеться, – лукаво улыбнулась Дорошенчиха, глядя на «Лялю».
Щеки девушки так и залились румянцем…
– Яки бо вы, пани гетьманова! – потупилась «Ляля».
Перецеловав ее и посадив около венков на пригорок, девушки взялись за руки, сделали из себя живую гирлянду, и смуглая «татарочка» завела своим свежим, грудным, сильным не по росту голосом:
Молодые голоса звенели стройно. Несколько однообразная, как бы не песенная, а обрядовая мелодия отдавала чем-то далеким, старинным, может быть, еще языческим напевом, когда «стыдливые» – по Нестору – поляне и полянки, совершая свои игрища у воды, этими самыми мелодиями славили своих первобытных богов: и Перуна, и Дажьбога, и Стрибога, и Велеса… Оленушку Брюховецкую глубоко трогала эта мелодия, подобной которой она ничего не слыхала на своей далекой сторонке… Даже Гриць стоял безмолвно, не шевелясь и широко раскрыв свои розовые губки…
– Правда, правда, дивчаточка! – не то с грустью, не то с шуткой сказала Дорошенчиха. – Дивоцькая краса, як литняя роса: сонечко зийде, пригрие, и росоньки немае…
Хор смолк… Движущаяся гирлянда остановилась и замерла на месте. «Ляля» сидела около своих венков, такая задумчивая, и обрывала лепестки махрового мака… Задумчиво сидела на траве и Брюховецкая, вероятно, вспоминая о своей Москве далекой, о царских переходах, откуда они, сенные девушки, вместе с царевною Софьюшкою исподтишка на добрых молодцев посматривали… Что-то там теперь? И царевна Софьюшка уж, поди, выросла, пятнадцатый не то шестнадцатый годок пошел…
– А вы б, дивчаточка, заспивали про пани Брюховецьку, – с улыбкой сказала пани Дорошенкова.
Брюховецкая с недоумением посмотрела на последнюю…
– Про удову, дивчаточка, заспивайте, як удивонька ходила, дивкам танец водила, – пояснила пани гетманова.
– А ну ж, татарочка, заводь «Коло млина калина», – сказала «Ляля», бросив на траву общипанную головку маку.
«Татарочка» завела, что ей сказано было, и молодые голоса опять выносили новую мелодию:
– Так-так, дивчаточка, добре! – поощряла пани гетманова. – Не стийте з нелюбим…