Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те, кто пришел в столовую, стали в кружок и смотрели на меня: выйдешь на сцену, тварь, мы тебя утопим в перловой каше, сказали мне, только оттуда ты уже не вылезешь. Не знаю, кто из них получил мою роль (представления мне увидеть не пришлось), знаю только, что никто из семерых не был взят небожителями на небеса.
Я ведь не сомневаюсь, что все семеро умерли.
Почему он тогда не начал ее искать?
Деревенские дети, с которыми он столкнулся на аллее, сказали ему, что девушка с рюкзаком пошла вниз, в сторону моря, в направлении Траяно. Почему он не бродил по деревне, расспрашивая прохожих, не прочесывал окрестные пляжи, не отправился в полицию, наконец? Ладно, полицейские взяли бы его за горло с этими туманными объяснениями и чужим паспортом в кармане – если бы не сунули в камеру, то вышвырнули бы из страны как нелегального эмигранта. Но ведь можно было взяться за поиски самому, поехать, скажем, в Кастеллабату – они собирались отправиться туда на следующий день. Почему он сидел на мокром пляже и читал свою потрепанную Дикинсон, закутавшись в нейлоновую подстилку, вынутую из палатки?
Потому что его душила ярость – вот почему. Первую ночь он действительно провел в ожидании, вздрагивая от каждого хруста, похожего на шаги по прибрежной гальке, прислушиваясь к тяжелому плеску воды и чаячьим крикам. А утром, разбирая оставшиеся от костра угли, чтобы сварить себе кофе, он вдруг понял все и сел на землю. Она оставила ему знак, только это была не горстка пепла, а пепелище. Уж она постаралась. Знак был бессмысленным, опасным и наглым, будто пустая бутылка, выброшенная на скоростном шоссе из окна автомобиля.
Там витражные стекла, люнетты и маленький створчатый алтарь, говорила Паола по дороге на холм, дергая Маркуса за рукав, эта часовня не всегда была домашней, ее построили на холме, когда еще самого Траяно не было! Так восхищаться невзрачной постройкой в буковой роще, а потом уйти и оставить ее за собой разоренную и сожженную, будто церковь во время Смуты? Жестокий и веселый жест, так могли поступить обкурившиеся злобные подростки, но Паола? На кой черт?
Вернувшись в Англию, он взялся писать небольшую повесть, в которой этот вопрос не получил бы ответа, но, по крайней мере, прозвучал бы вслух. Когда, спустя много лет, издатель потребовал серьезной переделки, Маркус достал повесть из архива и уехал в Траяно на пару недель, чтобы написать ее заново. Он понял, что останется надолго, может быть, на год, когда сидел в беседке на поляне, где пепел давно уже стал почвой для олеандров, и прихлебывал из фляги на пару с сестрой-хозяйкой в чепце.
Чем была бы его книга, не выслушай он детскую историю Петры, рассказанную в прачечной? Ропотом, воплем, литанией, элегией, челобитной? И чем она стала теперь? Великое Делание закончилось пшиком и кусочком свинца на дне реторты.
Оставляя Паолу в часовне и отправляясь за вином, он потрепал ее по волосам, и этот жест остался в его памяти как чудовищная трата возможности, ведь он мог обнять ее еще раз, провести рукой по ее груди, подышать ей в ухо или поцеловать в нос. На кончике носа у нее была маленькая родинка, нестерпимо думать, что она тоже сгорела.
Его приятель по колледжу, служивший сторожем в историческом музее, говорил, что пустые манекены притягивают демонов. Они переходят из тела в тело, как музейный грабитель в зале с рыцарскими доспехами. Роман, который он написал за три четверти года, проведенные в «Бриатико», был похож на разговор со своим собственным демоном, поселившимся в манекене. Он мог бы назвать этот текст письмом, обращенным в никуда, но никуда, как известно, всегда отвечает, а ему не ответили.
Сероглазая Паола обратилась в пепел и больше не хотела с ним говорить.
* * *
В Вильнюсе теперь тоже тихо, думал Маркус, разглядывая тусклую зелень, едва шевелящуюся под ветром, там стоит та особая апрельская тишина, по которой я скучаю: пустая, оглушительная, с глухо пощелкивающими звуками города и железной дороги. Возвращаться из Аннунциаты он решил долгой дорогой, через вершину холма, чтобы не идти по шоссе, где крутились пыльные вихри. Сумерки уже спустились в деревне, когда он начал подниматься на холм, но чем выше он забирался, тем светлее становилось от близости неба.
Прошло два дня с тех пор, как, стоя на корме клошаровой лодки, пьяный и веселый, он посмотрел наверх, на холм, и увидел, что среди кипарисов, стоявших там темной зазубренной стеной, мерцает золотистый огонек. Дрожит и едва заметно движется, как будто кто-то бродит по парку со свечой. Или – как свеча, которая плывет сама по себе.
– Ну, что я тебе говорил, – тихо сказал клошар за его плечом, – она продвигается к дому.
– Вижу. – Маркус достал из кармана трубку и протянул ему вместе с пачкой табаку.
– Сейчас поднимется наверх и пойдет в свою спальню. Всегда так делает.
– Откуда ты знаешь, что это женщина? – Маркус вглядывался в теплую лиловую темноту.
Высокие стекла оранжереи поблескивали в лунном свете, казалось, она висит в воздухе, будто прозрачный дирижабль, наполненный пожухшей листвой.
– Мертвая женщина, – поправил его клошар. – Видишь ли, это призрак Стефании, моей старой подруги. Она всегда говорила, что лучше ее спальни на свете места не найдется. Вот и приходит поваляться на своей кровати.
– Твоей старой подруги? – Маркус покосился на старика, невозмутимо набивавшего трубку. – А она об этом знала? Говорят, хозяйка поместья не слишком жаловала деревенских. Годами не спускалась с холма и ни с кем, кроме падре, не разговаривала.
– Люди всякое говорят. – Старик зажал трубку зубами и прикрыл спичку рукой от ветра.
Маркус с трудом разбирал его слова, к тому же ветер подул сильнее, кипарисы на холме заволновались, а желтый огонек, за которым он невольно следил глазами, мигнул и пропал, как будто в воду канул.
Лодка стояла высоко на стапелях, корма немного задралась, и сидеть на ней было неудобно, да и тесно, но Маркус не уходил. Выкурив со стариком еще одну трубку на двоих, он дождался появления свечи в окнах верхнего этажа, где она промчалась по комнатам так быстро, как будто ее тащило дьявольским сквозняком. Потом свеча – или что бы это ни было – остановилась в угловой комнате с эркером, вспыхнула ярче, еще ярче, разрослась до размеров нимба и погасла.
В тот вечер они разошлись поздно, договорившись заняться покраской в конце недели. Маркус засмеялся, вспомнив, какое довольное лицо было у старика, когда они прощались под единственным фонарем, возле здания портовой охраны:
– Не забудь, не просто красная, а красная сангрия!
Он улыбался, двигал бровями, потирал руки и пританцовывал, перебирая ногами в разбитых сандалиях. Похоже, ему и впрямь нужна была эта краска.
Дойдя до вершины холма, Маркус присел на камень, достал фляжку с водой и отвинтил пробку. Пятнадцать лет назад они стояли здесь с Паолой, бросив рюкзаки на траву, и смотрели вниз, а потом направились на пляж, густо измазанный зеленым илом по кромке моря. В то лето, когда они приехали на побережье в первый раз, буковая роща была еще молодой, и с этого места «Бриатико» был виден почти целиком, вместе с парадной лестницей из местного мрамора – белого, в голубую крапинку.