Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что происходило с ним на самом деле, не знал никто. Казалось, профессор смирился со своим состоянием, а пьянство и садизм, с которым он терроризировал всех вокруг, стали для него смыслом жизни.
Тем больше удивила медперсонал внезапная перемена в его поведении. В один из дней Коллин стал вести себя с подчеркнутой сдержанностью. Хотя он по-прежнему казался вездесущим, его повелительного голоса почти не было слышно, и даже своим дьявольским креслом профессор вдруг стал управлять аккуратно. Николовиус, которого поначалу такая перемена сильно удивила, отнес это на счет недавнего обследования коллеги-профессора, который лечил Коллина после катастрофы и сказал, что удовлетворен состоянием пациента. По крайней мере, с учетом сильных повреждений, как он выразился. О том, что Коллин когда-либо сможет двигать руками и ногами, не стоит даже думать, добавил он.
Около десяти часов вечера главный врач снабдил Коллина требуемой порцией алкоголя и попрощался. Коллин попросил Николовиуса о том, чтобы тот вставил в его плеер кассету с «Варшавским концертом», надел ему наушники и, как обычно, приоткрыл дверь палаты.
Оставшись наедине со своей любимой музыкой, Коллин на какое-то время успокоился. Затем при помощи ложки привел инвалидное кресло в действие и осторожно, словно он изо всех сил старался никого не потревожить, выехал из палаты, пустившись по коридору.
Доехав до лестницы, Коллин развернулся. Скрип от трения резиновых колес по полу испугал его, он застыл на миг и стал ждать. Затем направил кресло обратно к двери своей палаты и вновь повернул.
На минуту Гинрих Коллин остановился, устремив взгляд прямо перед собой, к невидимой цели. Его челюсть медленно опустилась.
Открыв рот, он поймал ложку, при помощи которой управлял инвалидным креслом, потом перевел рычаг управления электромотором до упора вперед.
Кресло поехало быстрее. Мысленно Коллин прокрутил свой план сотню раз. Теперь он боялся только одного: что этот план не сработает. На полпути тяжелое приспособление, к которому он был прикован, развило такую скорость, что остановить его могла только ошибка в управлении. Коллин сидел прямо, словно спина его была сделана из железа. Он не решался смотреть по сторонам, на проносящиеся мимо двери, за которыми были люди со своими трагическими судьбами. Он давно забыл о том, что клиника была его детищем, что он создал все это своими руками. Ничего из того, что окружало Коллина, теперь не имело для него значения. Он наконец обрел внутреннее равновесие, ибо нашел в себе силы признаться, что оказался неудачником. Неудачником во всем.
Гинрих Коллин был не тем человеком, который мог терпеть сочувствие. По его мнению, слово «сочувствие» было придумано для ничтожных людей. Коллин мог прекрасно жить с осознанием, что его ненавидели, но чтобы ему сочувствовали, он не хотел. И он не хотел просить, не хотел быть вынужденно благодарным. Он вообще больше ничего не хотел. Поэтому он держал ложку в положении «вперед» до упора.
Последнее, что он запомнил, был ужасный звук, всепроникающий хруст, когда инвалидное кресло на полной скорости врезалось в перила лестницы, пробило их и вырвало несколько кусков.
Кресло перевернулось, покатилось и так резко развернулось, что упало с силой, превышавшей его собственный вес, пролетев три этажа вниз.
Голова Коллина ударилась о каменный пол и разбилась, словно цветочный горшок.
Коллин был мертв вот уже два дня, когда Жюльетт приехала в Мюнхен. Доктор Николовиус сообщил ей о случившемся по телефону. Он сделал все возможное для того, чтобы представить ей самоубийство мужа в более смягченном варианте, но Жюльетт реагировала очень сдержанно. Бульварные газеты восприняли это происшествие как лакомый кусочек. Профессор Коллин пользовался почетом и уважением, особенно в кругах высшего общества Мюнхена. Он замечательно умел скрывать от общественности свои личные неприятности и проблемы. С другой стороны, его судьба, в особенности тщательно спланированное самоубийство, казались настолько необычны, что это событие освещалось прессой не один день.
По желанию Жюльетт Бродка остался в Риме. Она не хотела втягивать его в свои проблемы, и он был благодарен ей за это.
Вплоть до дня похорон Жюльетт осаждали журналисты. Стоило ей выйти из дома, как они, словно ищейки, брали ее след. Жюльетт, измученная и беспомощная, не знала, что делать. Она чувствовала себя самым одиноким человеком на свете.
Похороны, для которых Жюльетт купила себе новые вещи в салоне мод на Максимилианштрассе, прошли перед ее глазами как фильм. Сияло солнце, на ней были большие темные очки. Не было священника, не было надгробных речей, только рукопожатия — без выражения соболезнования. Уйдя с кладбища через двадцать минут, Жюльетт поклялась себе никогда больше сюда не приходить.
Дома она с особой тщательностью принялась уничтожать следы своего пятнадцатилетнего брака. Распахнула в доме все окна, открыла дверцы шкафов и комодов, отсортировала вещи, имевшие какое-либо отношение к Коллину. В кабинете профессора, куда она по его желанию входила крайне редко, Жюльетт обнаружила более десятка бутылок коньяка, спрятанных в шкафах. Она с отвращением вылила их содержимое в умывальник, а бутылки выбросила в мусорный контейнер. Во всем доме пахло алкоголем. Жюльетт едва не стошнило, и она подошла к окну подышать свежим воздухом.
Ей было неприятно обходиться со своим прошлым столь непочтительно и бесцеремонно, но это давало ей ощущение свободы. Жюльетт чувствовала себя гораздо лучше, вытаскивая на свет божий все больше обрывков воспоминаний и швыряя их на пол: фотографии, письма, проспекты, записные книжки — в общем, весь этот хлам, который скапливается годами.
В стенном сейфе, ключ от которого всегда лежал в ящике письменного стола, Жюльетт нашла немалую сумму денег в немецкой, американской и итальянской валюте. Сколько там было, ее не интересовало. Точно так же не интересовали документы в черной кожаной папке, ценные бумаги и счета, о которых она ничего не знала, полисы, процессуальные акты и справки.
Хотя теплый весенний воздух проникал через открытые двери террасы, ей было нечем дышать. Она пошла в ванную на втором этаже, направила в лицо струю воды и стала растирать ладонями лоб и виски. Отчаявшаяся и обессиленная, Жюльетт какое-то время разглядывала себя в зеркале, а затем взяла помаду, крепко сжала ее в пальцах и написала одно слово: «Почему?»
Почему Коллин сделал это? Он больше не мог жить дальше? Не мог выносить сочувствия других людей? Или хотел напакостить ей, Жюльетт, своим последним поступком, поселив в ней чувство вины? А может, она просто все это выдумала?
Зазвонил телефон. Это был Бродка.
Жюльетт едва могла говорить. Ее голос звучал глухо и скованно. Копание в прошлом потребовало от нее больше физических и моральных сил, чем сами похороны. Она машинально отвечала на вопросы Бродки, равнодушно выслушивала слова утешения.
— Давай поговорим завтра, — сказала она наконец. — Для меня все это было очень тяжело.