Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На английском, надо полагать, — ввернул я. Все рассмеялись и Майкл тоже.
Молодая девушка-дизайнер, немка по происхождению, сказала, что Гёте тоже, умирая, ощутил нечто подобное. Отсюда его знаменитые последние слова: «Mehr Licht!» — «Больше света!»
— Да что вы, — опять не удержался я, — он просто захотел, чтобы распахнули окно. Ему не подходило умирать в темноте.
Разговор продолжился примерно в том же духе, без всякого надрыва. Говоря о куда более реальном опыте людей, которые были на волосок от смерти, но спаслись, Майкл процитировал исследование одного психоаналитика-еврея, который выжил в Аушвице. Его спросили, кому удавалось выйти живым из лагерей смерти? Людям, более крепким физически? Ничего подобного, выжили те, у кого было более обостренное чувство собственной жизни и собственной смерти. Это было интересно.
Напоследок Майкл снова заговорил о «внутреннем пространстве покоя», которое есть у каждого из нас и в котором все мы можем укрыться. Чтобы мы могли обрести это пространство, Майкл три раза произнес «Ом», а после под его руководством началась «передача сочувствия». Он произносил: «Ом…», затем тот, что сидел слева, называл свое имя и готовился получить заряд сострадания, добрые мысли, которые все остальные посылали ему; потом снова «Ом…», и следующий сидящий слева произносил свое имя, получал заряд сострадания… и так далее.
К концу все были довольны, говорили, что почувствовали тепло, свет, энергию. Я же не чувствовал ничего, кроме досады. Я устал от рационального подхода, но и эта его противоположность мне претила. Вот моя вечная дилемма: то, что мне удавалось открыть самостоятельно, приложив усилия, представлялось ценным, а полученное готовеньким вызывало неприятие. Книгу «Прорицатель мне поведал…» я написал с верой в то, что можно заново открыть магические стороны жизни, но сейчас, находясь среди других «уверовавших», я снова стал закоренелым скептиком.
Однажды, прогуливаясь, я забрел в дом, стоящий неподалеку. Поддавшись любопытству, поднялся по деревянной лестнице и вошел в комнату. Она была пуста. Пол был покрыт тканью, на которой белым и фиолетовым был изображен лабиринт явно для того, чтобы по нему ходили. Я снял сандалии и босиком, шаг за шагом, ошибаясь, возвращаясь и вновь двигаясь вперед, сумел, наконец, добраться до центра. Я был один, стояла тишина, и я испытал чудесное чувство. Впоследствии я еще несколько раз возвращался туда, лабиринт мне нравился, было в нем что-то магическое: идешь, сбиваешься, опять находишь дорогу и при этом все время стремишься к центру.
Одна сотрудница Коммонвила, с которой я еще не встречался, заметила меня и подошла поговорить. Ее интересовали лабиринты как средство пробуждения духовного начала, и этот сделала она, чтобы использовать в следующих сменах. «Лабиринт, — объяснила она, — символизирует сакральный путь, который человек должен пройти, чтобы приблизиться к центру своего собственного существования». Он мог помочь участникам семинара вновь обрести в себе нечто, оттесненное на задний план и глубоко спрятанное.
Вот и это случилось со мной здесь. Невероятная штука — жизнь! Из книги, которую эта женщина заставила меня взять в библиотеке, я обнаружил, что первые лабиринты существовали уже четыре с половиной тысячи лет тому назад, что в Сардинии есть лабиринт, высеченный на скале за две с половиной тысячи лет до Рождества Христова; что один из первых настенных лабиринтов находится в… Лукке, на фасаде храма! Он изображен для того, чтобы богомольцы, прежде чем переступить порог церкви, проведя пальцем по линиям, вырезанным на стене возле входа, успокоили свое сознание, оставили снаружи мысли о сиюминутном и подготовились к тому, чтобы войти в сакральное пространство для встречи с Богом.
Веками мечтой христиан было паломничество в Иерусалим, но с 1100 года, с началом Крестовых походов, путешествие в Святую землю стало делом опасным. Поэтому некоторые соборы проектировались как миниатюрная копия настоящего Иерусалима и в таком храме можно было совершить символическое паломничество. На полу в этих соборах выкладывали узор в форме лабиринта. Путешествие по нему заменяло богомольцам путь, который они не могли пройти в реальной жизни. Часто в центре лабиринта изображали розу, западный эквивалент лотоса, символа духа, просветления. Самый известный и красивый из таких лабиринтов находится в Шартрском соборе.
В другой вечер после ужина мы занялись стихосложением — как всегда, под руководством Майкла. Каждому полагалось написать стихотворение, которое отражало бы его настроение в этот момент. Наутро каждый должен был получить ксерокопии стихов своих товарищей, а потом всем вместе предстояло обсудить результаты. Майкл подбодрил нас, сказал, чтобы мы чувствовали себя раскованно, не слишком мудрствовали, а писали как Бог на душу положит, и в заключение предупредил: «И не думайте ломать голову, подыскивая рифму к слову „cancer“. Эта болезнь ни с чем не рифмуется».
В детстве я рисовал, в шестнадцать лет я пытался написать роман, однажды попробовал даже вырезать скульптуру из дерева, но вот стихов не сочинял никогда. Так что стихотворение, которое я положил на общий стол в Коммонвиле, если, конечно, его можно назвать стихотворением, стало первым поэтическим опытом в моей жизни.
Nobody ever told me
I could fly.
Nobody ever promised
I won't die.
Yet without wings
I flew
And now without regret
For promises unkept
For things undone
Now without much pain
I feel flying yet… again.
Никто никогда не говорил мне,
Что я могу летать.
Никто никогда не обещал,
Что я не умру.
Однако без крыльев
Я полетел.
И вот, без сожалений
О несдержанных обещаниях,
О несовершенных делах
И теперь уже без особых усилий
Я чувствую, что лечу снова.
Майкл был славным парнем. Когда-то он изучал детскую психологию; потом, после основания Коммонвила, заинтересовался медициной, химией и экологией, но я не знаю, был ли он в глубине души настоящим ученым. Во время наших диспутов он всегда с большим уважением прислушивался к любым мнениям, но своими мыслями не делился. Он, похоже, считал, что со мной ему все ясно. Он видел уже не одну сотню людей, приезжавших сюда на семинары, и разработал собственную, весьма условную классификацию, поделив всех на две группы — мистики и реалисты.
— Ты, ясное дело, не из мистиков, — сказал он мне однажды за обедом. — Не то чтобы мистицизм лучше реализма… — он помолчал и добавил:
— И вообще это все слова.
В качестве примера он рассказал мне о жене: она никогда ни слова не говорила о духовности, но в дождь выходила на шоссе собирать улиток, чтобы их не давили машины.
— Вот ей, к примеру, вообще не нужно искать никакой духовности. А я — другое дело, мне еще над собой работать и работать.
А что же я? Значит, я всего лишь реалист, и точка? Я опять разрывался пополам. С одной стороны, я был убежден, что чистого рационализма мне уже явно недостает. С другой — то, что Майкл называл «мистицизмом» и «духовностью», у меня вызывало настороженность. Понятия это двусмысленные, расплывчатые, без единой точки отсчета, а следовательно, субъективные и неполные. Мне казалось, что я ступаю на скользкую тропинку. Иногда от слов «энергетика» или «вибрации» меня мутило.