Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее тезис Витгенштейна свидетельствует не только об утрате веры в науку, но и о философском высокомерии автора: как бы то ни было, но, к примеру, хлороформ, рентгеновское излучение или электродвигатель, появившиеся в XIX веке благодаря науке, безусловно, затронули многие жизненные проблемы. Не повлияли они лишь на фундаментальные философские вопросы, так что именно они, эти предельные вопросы о смысле бытия, а не «наши жизненные проблемы» оказываются не затронуты прогрессом в сфере научного познания. Философия пала жертвой специализации: на протяжении ста лет во всей Европе, а в Германии особенно, она придавала смысл университету как таковому и проводившимся в нем исследованиям. Она была королевой наук, представляя то целое, частью которого являлись отдельные дисциплины. Социолог Луи Дюмон указал на эту особенность домодерного мышления, где часть целого воспринималась как вышестоящий представитель этого целого. Дюмон говорит об «иерархической оппозиции»[662]: человечество состоит из мужчин и женщин, однако мужчина (Адам) — это представитель человека как такового. Общество состоит из политики, экономики, науки, религии и т. д., но политика, в концепции всех философов, начиная с Аристотеля и заканчивая Гегелем и Трейчке, представляет единство всех этих областей. Наука состоит из самых разных дисциплин, но только философия «отвечает за» понятие истины, а значит, за единство всех наук. При таких исходных предпосылках ни один специалист и ни одна научная дисциплина неспособны получить доступ к целому, минуя философию.
Макс Вебер же исходил из того, что эта иерархия в системе научных дисциплин в том виде, в каком она сформировалась в XIX веке, осталась в прошлом. Отдельные дисциплины избавились от контроля со стороны философии, осуществляемого ею посредством основных понятий и методов, и тот, кто хотел заниматься научными исследованиями, уже не должен был ориентироваться на ее «предельные вопросы». Стало быть, можно было обойтись и без «веры» в науку. Разве что для внешних наблюдателей ученые еще оправдывали свою деятельность общедоступными объяснениями ее целей, ибо их окружению, разумеется, все сложнее было понять, что же они там все–таки исследуют. Внутри науки, напротив, от подобных объяснений легко можно было отказаться[663]. Здесь достаточно было теоретического любопытства, которое Вебер, впрочем, в своем докладе не приводит в качестве мотива. Его собственный ответ звучит несколько более пафосно: благодаря науке отношение к объектам ее интереса становится более интеллектуальным, и поэтому мотивация к занятиям научной деятельностью связана с вкладом науки в «расколдовывание» мира. При этом расколдовывание мира совершенно не обязательно означает его предсказуемость и подконтрольность, что, с точки зрения Вебера, накладывает печать подозрения в отсутствии смысла. Кроме того, этого никак нельзя было сказать в отношении его собственных исторических и социологических исследований: в понимании Вебера прошлое невозможно взять под контроль, а социологический анализ не делает общество более предсказуемым. Для него, скорее, важен другой аспект «расколдовывания», который появляется в заключительных фразах доклада и раскрывается в таких понятиях, как «обретение ясности» и «отсутствие иллюзий». Именно ради этого эффекта «денаркотизации» Вебер и рекомендует студентам заниматься наукой: даже те из них, кто предан определенному мировоззрению, религии или идеологии, только выиграют от достижения ясности в фактических вопросах и от логичной аргументации. «Мы можем и должны вам сказать: […] вы служите, образно говоря, одному Богу и оскорбляете всех остальных богов. Ибо если вы остаетесь верными себе, то вы необходимо приходите к определенным последним внутренним следствиям».
Так что в конечном итоге получается, что единственное, чего Вебер требует от тех, кто выбирает для себя ничем более не обоснованную научную позицию по отношению к миру, — это стремление к логичности. Какие последствия имеет почитание того или иного бога или кумира, той или иной силы и модус соотношения этого почитания и фактов — в этом вопросе, с точки зрения Вебера, уже содержится та рациональность, каковой является наука в своей функции посредника между человеком и реальностью. Ее противоположность — это не религия и не субъективность, а иллюзии и самообман, который он во всей красе наблюдает в современном ему обществе. Памятуя о спорах в крепости Лауэнштайн, Вебер говорит о том, что у интеллектуалов, по–видимому, есть потребность «обставить свою душу антикварными вещами, подлинность которых была бы гарантирована, при всем этом [они] вспоминают, что среди них была и религия; ее у них, конечно, нет, но они сооружают себе в качестве эрзаца своеобразную домашнюю часовню, украшенную для забавы иконками святых, собранными со всех концов света, или создают суррогат из всякого рода переживаний, которым приписывают достоинство мистической святости и которыми торгуют вразнос на книжном рынке»[664]. Таким образом, если представители естественных наук в самых разных областях уже давно перестали бороться с заблуждениями, существующими за переделами науки, а исследовали лишь те вопросы, которые ставили перед собой они сами, социальным наукам Вебер отводил другую роль. Пусть они не могли решить насущных проблем, но что касается борьбы с иллюзиями и самообманом, то в этом, по мнению Вебера, заключался их главный вклад в развитие культуры.
Сколь странна судьба этого мира, где первый настоящий его властитель — профессор. В какой мере он является таковым, видно из той большой глупости, которую он совершил.
В кафе «Ландманн», что напротив Венского университета, весной 1918 года поднялся настоящий рев, исходивший, впрочем, от одного–единственного человека: негодовал Макс Вебер, который в тот год как раз устроился преподавателем в австрийской столице — так, ради эксперимента. Его бы хотели оставить в университете надолго, но он уже решил возвратиться в Германию, где, как ему казалось, было его место. Пока же он еще в Вене и в сопровождении специалиста по античной истории Людо Морица Гартмана, который вскоре после этого станет первым послом Австрийской республики в Германии, встречается с Йозефом Шумпетером в кафе на Рингштрассе. С Вебером они собираются говорить о том, кто после него возглавит кафедру. Шумпетер, несмотря на то что ему всего тридцать пять, уже много поездил по миру. Он учился в Вене, Берлине, Лондоне, Кембридже и Оксфорде, исследовал и преподавал в Каире, Вене, Черновцах и Нью–Йорке. В его лице австрийская школа аналитического модельного мышления в сфере рыночной экономики породила интеллектуала, способного действительно быстро схватывать суть проблемы и мыслить в равной мере просто и практично. Так, например, по поводу спора между абстрактным теоретизированием и исторической школой, о котором Вебер исписал сотни страниц, Шумпетер лаконично замечает, что у этих двух направлений просто разный объект исследования и что как не может быть исторической теории цен, точно так же теория предельной полезности вряд ли скажет что–то новое об устройстве народного хозяйства. С 1911 года Шумпетер преподает экономическую теорию в Граце. Вебер считает его кандидатуру более чем подходящей, хотя, по его мнению, данный кандидат склонен удивлять публику «парадоксальными заявлениями» в своих общедоступных выступлениях, т. е. страдает некой разновидностью «синдрома Зоябарта». Их встречу, по просьбе Вебера, устроил австрийский банкир Феликс Зомари, благодаря которому до нас также дошли некоторые ее детали[665].