Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Врать впрямь недозволительно. Что в жизни, что на сцене — всюду ложь не приемлю, — чуть ли не впервые поддержал Ротикова Артист.
И в этот момент во второй раз пробудился знакомой мелодией «не жалею, не зову, не плачу…» директорский телефон.
Елена Александровна сняла трубку и включила громкую связь:
— Я, Сергей Есенин… Короче, так. Я сейчас дома, сижу на подоконнике. Этаж девятый. Вот окно открываю. Слышите машины внизу. Если не помилуете, туда и сигану. Можете мне поверить…
— Слушай, Есенин, — строго молвила Елена Александровна, — друг мой дорогой. Мы тебя понимаем, сочувствуем тебе. Но не надо, Серега, дурака валять. И врать не надо. Совсем ведь заврался — то ты Есенина наизусть знаешь, то под машину броситься обещаешь, теперь вот с девятого этажа сигануть хочешь… Не знаешь ты, Серёга, Есенина, да и квартира у тебя номер три… — вот в анкете у меня написано черным по белому. А это, друг мой, первый этаж. Так что давай, сигай. А на нас не дави…
— Не три, а тридцать три, — возмутился Сережин голос в телефоне, — и у меня не квартира, а комната в коммуналке. Вот… Кактус тут…
— Тут! Кактус… что кактус, где ещё?.. — опешил Семен Алексеевич.
— Кактус в горшке на подоконнике. Отпускаю, считайте…
Прошло несколько секунд, и раздался грохот разбившегося горшка.
— Где-то метров тридцать, девятый или десятый этаж, получается, — профессионально отметил Ротиков, — в зависимости от того, какой серии дом.
— Сто тридцать седьмой серии, — сердито уточнил Сережа, — правильно сосчитали, а то всё вру и вру… Зря, дурак, на вас надеялся. Ну и ладно!
…живите так, как вас ведёт звезда,
Под кущей обновлённой сени.
С приветствием, вас помнящий всегда
Знакомый ваш, Сергей Есенин…
— Это я опять… ну, вру, в смысле, я или не вру — насчет Есенина… И всё, больше звонить не буду. Записывайте номер…
Мартов кивнул Ротикову. Тот, поискав в карманах ручку, записал номер в своем блокноте.
— И если до восьми вечера ваша отстойная комиссия не примет по Вовке положительного решения, я лечу на свидание с кактусом…
— Опять кактус, — застонал Семен Алексеевич, — о боже мой… — И с этими словами на весь кабинет тревожно зазвучали короткие гудки.
Долгая, тягостная тишина, повисшая в кабинете, нарушилась горестным вздохом председателя комиссии. Мартов тяжело поднялся со стула и, взяв в руки томик Есенина, подошел к заиндевелому окну:
А по двору метелица
Ковром шелковым стелется,
Но больно холодна.
Воробышки игривые,
Как детки сиротливые,
Прижались у окна.
И дремлют пташки нежные
Под эти вихри снежные
У мёрзлого окна.
И снится им прекрасная,
В улыбках солнца ясная
Красавица весна…
— Да! Вроде уже и не юноша я пылкий, не восемнадцать… А все равно весны хочется, как и птахам этим… — захлопнул книгу Мартов. — Знаете, Елена Александровна, сколько было поэту, когда он эти строки написал. — Сколько? — Четырнадцать! Ровно столько, сколько нашему Сережке Есенину… Не знаю, но, по-моему, чем-то они похожи… — Один вот только прекрасные стихи пишет, а другой нас с вами шантажирует. Действительно похожи… — съехидничал Ротиков. — А если бы его сестренку Шуру, как Серегину Настеньку, — парировал Кактус, — а если бы наркотики да прокурорские сынки, тупые следователи да слепые душой судьи…
— Брат с петлей на шее и мать-старуха в сорок лет, — поддержал Семена Алексеевича Артист.
— Не знаю, — покачал головой Кактус, — до стихов ли ему было? Я вам это как врач говорю.
— Вот и я не знаю, обратилось бы тогда сердце четырнадцатилетнего Сергея Александровича к проблемам «пташек малых»… — невесело произнес Мартов, — может, потому и нет у нас сегодня Пушкиных, Чайковских, Репиных… Потому вот и Сергей наш в сей момент не в лицее постигает изящные науки, а мерзнет на подоконнике девятого этажа коммуналки сто тридцать седьмой серии… и не до улыбок ему красавицы весны…
— Красавица весна… — вздохнув, повторила Елена Александровна, — Красавица… Красавин… Тот легкораненый, который жив остался. Знакомая уж больно фамилия.
— Красавин, говорите, — задумался Мартов, — у меня на фамилии, признаюсь, память плохая, но что-то действительно вспоминается. Не через нас ли проходил?
— Правильно! Был у нас Красавин, — Елена Александровна подошла к столу и стала перебирать документы, — и не очень давно был. Теперь точно помню. Ну, вот и нашелся наш Красавин. Николай Анатольевич. Мы его дело осенью рассматривали. Так… Восемь лет строгого режима. Хранение и распространение наркотических средств среди несовершеннолетних. Задержан в школе. При себе имел десять граммов героина, что является партией «крупных размеров». А вот и ходатайство его. Отсидел чуть больше месяца, а уже о помиловании пишет. Пожалуй, это и не ходатайство вовсе, и даже не прошение, а категорическое требование: «…Я ещё очень молод. И вы просто обязаны дать мне шанс…»
— Ну и что, Елена Александровна, дали мы ему шанс? — спросил Кактус.
— Нет, конечно. Вот протокол. Отказали. Единогласно. Ротиков тоже «за».
— Кто бы сомневался, — отреагировал Артист, — когда отказать, то Ротиков всегда «за». Слушайте, дорогие мои, а чего, скажите на милость, его к нам сюда прислали?.. Ему бы в трибунал… ох на месте бы был…
— При чем здесь трибунал? — Ротиков встал и подошел к коляске Артиста. — Вы считаете, что раз комиссия по помилованию, то такие, как я, в ней не нужны. Ошибаетесь! Очень даже нужны. Я верю в наш закон, верю в правоохранительную систему, судам верю. По крайней мере в сто раз больше, чем всем этим, которые прошения пишут, — Есенину, Красавину этому… Они вам напишут. А вы, наивные, читаете. Ещё и слезу пустить готовы.
— Правильно, — подхватила Елена Александровна. — Жить надо честно. Законы наши уважать и соблюдать. И все хорошо будет. А бумагу написать дело нехитрое.
— Вот-вот. Чикатило, так тот тоже писал. Не читали? — все еще стоя около коляски с Артистом, обратился к нему Ротиков. — А я читал. Мерзкая бумага. В ней только о себе. Какой он бедный и несчастный, богом да судьбой обделённый. Детство у него, видите ли, трудное было. И ни слова о пяти десятках детей, которых так и не дождались домой их папы и мамы. Ни одного слова! А в конце эта мразь заявляет, что, если ему сохранят жизнь, он ещё принесёт пользу родине и послужит своему народу. И, главное, буквально в каждой строчке звериный страх смерти. Именно звериный! А зверей надо стрелять. Тем более бешеных. Если бы Чикатило твёрдо знал, что за ЭТО его обязательно, именно обязательно, расстреляют, может быть, заканчивали бы сейчас эти ребята школы, радовали своих родных, дружили, влюблялись… Никакой жалости к таким. Вышка, и точка. Чтобы другим неповадно было. Батюшка наш как-то заявил, мол, не нам это решать. Там, на небесах, душа рождена, там суд высший и будет. Он и рассудит. А я не возражаю. Высший так высший, только пусть он пораньше состоится. Чего ждать-то? А, Александр Сергеевич? Скажите уж.