Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ибо чувственные удовольствия (любострастия) порабощают дух до такой степени, что он полностью замирает, как если бы в действительности было достигнуто высшее благо, так что человек делается полностью не способен думать о каком-либо ином предмете; когда же любострастие удовлетворено, за ним следует крайнее разочарование, которое, хотя уже и не связывает дух, но смущает и притупляет его.
В случае славы дух еще более поглощен ею, ибо слава считается всегда благом сама по себе и конечной целью, к коей направлены все действия. Достижение богатства и славы не влечет за собою раскаяния, как в случае любострастия, но чем более мы приобретаем, тем больше наше наслаждение и, следственно, тем больше побуждаемся мы увеличивать и то и другое; притом, если надежды наши оказываются обмануты, мы погружаемся в глубочайшую печаль.
У славы есть и еще один недостаток — она принуждает своих приверженцев устраивать свою жизнь соответственно мнению их ближних, избегая того, чего обычно избегают они, и стремясь к тому, чего обыкновенно добиваются они.
Бенто кивнул, особенно удовлетворенный своим описанием проблемы славы. А теперь — о лекарстве. Он описывал, как трудно было отказаться от проверенных и привычных благ ради чего-то неизвестного. Потом сразу же опровергал эту мысль, говоря, что поскольку он искал вечного блага, блага неизменного, оно было неопределенным не по своей природе, но только по способу достижения.
Хотя Бенто был доволен развитием своих аргументов, дальнейшее чтение оставило у него чувство неловкости. Возможно, он сказал и открыл слишком много личного в этих нескольких фразах:
Я, таким образом, осознал, что пребываю в великой опасности, и обязал себя всеми силами искать лекарства, сколь неопределенным бы оно ни было; как больной, сражающийся со смертельным недугом, который видит, что смерть его неминуемо настигнет, если только не будет найдено лекарство, вынужден искать такого средства всеми своими силами, поскольку в нем заключена вся его надежда.
Читая, он почувствовал, что краснеет, и начал бормотать себе под нос:
— Это не философия! Это слишком личное. Что я наделал? Это всего лишь аффектированный довод, имеющий целью вызвать эмоции. Я решил… нет, больше чем решил — я клянусь, что в будущем Бенто Спиноза и его поиски, его надежды останутся невидимы! Если я не могу убедить читателя исключительно логикой моих аргументов, значит, писания мои лживы.
Он кивнул сам себе, продолжая читать дальше — о том, как люди приносят в жертву все, даже собственную жизнь, стремясь к богатству, созданию репутации и предаваясь чувственным удовольствиям. А вот теперь нужно представить и само средство в коротких сильных выражениях.
(1) Все сие зло, похоже, исходит от того факта, что счастье или же несчастье делается полностью зависимым от качества объекта, который мы любим.
(2) Когда что-то не является объектом любви, то вокруг этого не возникает никаких ссор — не ощущается ни печали, ни ненависти, коротко говоря — никакого возмущения разума.
(3) Все сие происходит от любви к тому, что смертно, как и упомянутые выше объекты.
(4) Но любовь к сущности вечной и бесконечной питает душу одной лишь радостью и сама по себе не смешивается ни с какой печалью, вследствие чего ее следует всячески желать и стремиться к ней со всею силой.
Он больше не мог читать. Голова начала пульсировать болью: он определенно был сегодня сам не свой. Бенто закрыл глаза и продремал что-то около четверти часа. Первое, что он увидел, проснувшись, — это плотная толпа из двадцати или тридцати человек, шагающих вдоль канала. Кто они? Куда направляются? Он не мог оторвать от них глаз, пока баржа нагоняла и обгоняла группу. На следующей остановке, от которой было еще около часа ходьбы до дома Симона де Вриса в Амстердаме, где Бенто мог переночевать, он, к собственному удивлению, схватил свою дорожную суму, спрыгнул с баржи и направился вдоль канала назад, навстречу толпе.
Вскоре он достаточно приблизился к ней, чтобы заметить, что все мужчины, одетые в голландскую рабочую одежду, носили ермолки. Да, конечно, они были евреями — но евреями-ашкенази, которые узнать его не могли. Он подошел ближе. Группа остановилась на лужайке у берега канала и собралась вокруг своего вожака, несомненно раввина, который начал читать молитву прямо у кромки воды. Бенто еще ближе придвинулся к группе, чтобы расслышать слова. Одна пожилая женщина, маленькая и полная, чьи плечи были укутаны тяжелой черной шерстяной накидкой, несколько минут посматривала на Бенто, а потом медленно пошла к нему. Бенто вгляделся в ее морщинистое лицо, такое доброе, такое материнское, что ему вспомнилась собственная мать. Но нет, его мать умерла, когда была моложе, чем он сам сейчас. Эта пожилая женщина была в том возрасте, в каком могла бы быть его мать. Она подошла еще ближе и спросила:
— Bist an undzeriker? (Ты один из нас?)
Хотя Бенто был лишь поверхностно знаком с идишем благодаря коммерческим сделкам с евреями-ашкенази, он прекрасно понял ее вопрос, хотя и не мог ответить на том же языке. Наконец, покачав головой, он прошептал:
— Я сефард.
— A, ir zayt an undzeriker. Ot iz a matone fun Rifke (Значит, ты один из нас. Вот, держи подарок от Рифки).
Она опустила руку в карман фартука, протянула ему увесистый кусок хлеба и указала на канал.
Он благодарно кивнул ей, а когда она отвернулась и пошла прочь, хлопнул себя по лбу и пробормотал:
— Ташлих[105]! Потрясающе… это же Рош-Хашана — как я мог забыть?
Он прекрасно знал церемонию Ташлих: в течение столетий конгрегации евреев собирались на службу Рош-Хашана у берегов водоемов с проточной водой и в конце ее бросали хлеб в воду. Слова Писания всплыли в его памяти: «Господь опять умилосердится над нами, изгладит беззакония наши. Ты ввергнешь в пучину морскую все грехи наши»[106].
Он подошел на несколько шагов, чтобы послушать рабби, который призывал свою конгрегацию — мужчин, сгрудившихся вокруг него, и женщин во внешнем круге — подумать обо всех своих сожалениях за прошлый год, обо всех недобрых поступках и неблагородных мыслях, о своей зависти, гордыне и грехе — и избавиться от них, выбросить недостойные мысли прочь, как бросают они свой хлеб. Рабби бросил свой кусок хлеба в воду, и остальные сразу же последовали его примеру. Бенто автоматически потянулся в карман, куда положил подаренный ему хлеб, но снова вытащил руку. Ему не хотелось участвовать ни в каких ритуалах, и, кроме того, он был здесь посторонним и стоял слишком далеко от канала. Раввин запел молитву на иврите, и Бенто рефлекторно стал бормотать слова вместе с ним. Это была, если уж на то пошло, приятная и очень душевная церемония, и когда толпа развернулась, чтобы идти к своей синагоге, многие кивали ему и говорили: «Гут Ионтеф!» (Доброго праздника!) Он отвечал с улыбкой: «Гут Ионтеф дир!» (И вам доброго праздника!) Ему нравились их лица: похоже, то были хорошие люди. Хотя их внешность и отличалась от внешности представителей его собственной сефардской общины, они все же напоминали ему тех людей, которых он знал ребенком. Простые, но заботливые. Серьезные и теплые в отношении друг к другу. Он скучал по ним. О, как он по ним скучал!