Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леонов был человеком, склонным к мистическому восприятию мира. В 1970-е годы, когда у интеллигенции проявился интерес к экстрасенсам и прорицателям, Леонов не раз ездил в Болгарию общаться с ясновидящей Вангой. Во время войны все скрытое в человеке вдруг проявлялось в самом невероятном виде.
Жили Леоновы на улице Карла Маркса, 22, вместе с семьей Сельвинского, рядом с домом чистопольского врача Самойлова, с которым Леонов сблизился в Чистополе, и много лет подряд писал ему из Москвы. Леонов вспоминал о работе над пьесой “Нашествие”:
Решил 7 октября выехать в Чистополь. Был отрезан от Москвы. Квартиры там не нашлось. Снял полуподвальное помещение бывшего квасного заведения. В деревянном полу огромные щели, из которых выглядывали рыжеватые крысы. Одна особенно назойливо и ехидно следила глазом, как я, скрючившись, писал “Нашествие”. Вот откуда в пьесе – мышь, помните? Холод и нужда, но написал[323].
Здесь все несколько смещено. Приехал Леонов вместе с Фединым и Пастернаком. Квартира Леоновых не была полуподвалом, Цецилия Воскресенская (Сельвинская), жившая с ними под одной крышей, описывала совершенно другой дом и быт:
Мы поселились вместе с Леоновым на ул. К. Маркса, 22, в помещении, которое, кажется, раньше было магазином. Сначала мы входили в большую, не отапливаемую комнату-прихожую. Из этой комнаты попадали еще в одну общую комнату. Но здесь уже стояла русская печь, на которой готовили мама и Татьяна Михайловна, жена Леонова. Около печки стоял стол – это была “столовая” Леоновых, слева от двери за занавеской стоял наш стол, кровать, на которой спала мама, и еще была полка для посуды и хлеба. Однажды, придя ночью с работы, я хотела взять кусок хлеба с полки, только протянула за ним руку, а “он” выскочил из-под моей руки. Сослепу, так как я близорука, и в полумраке (все уже спали) я приняла мышь за кусок хлеба. Еще в этой комнате были умывальник и раковина. Затем у печки была дверь в комнату Леоновых, где они все спали, а Леонид Максимович и работал там, а левее шла дверь в нашу узкую продолговатую комнату, где стояли две кровати, на которых спали мы с бабушкой [324].
Леоновы жили очень неплохо, Сельвинская вспоминает, что они часто веселились, Леонов был замечательным рассказчиком, в доме он был один в окружении многих женщин, которые о нем всячески заботились. Сельвинский всего несколько раз приезжал с фронта навестить семью. Наталья Соколова писала о нем в воспоминаниях:
В Чистополе Леонов быстро освоился. Еще первой военной осенью (когда мы совсем не ощущали Чистополя, плохо понимали, в какие условия попали) он учил всех желающих – дрова в русской печи надо укладывать таким-то манером, чтобы была тяга, в малой печи-полутопке иначе, вот эдак, а закрывать отдушину нельзя при синих огоньках, можно угореть. Знал, как сучить нить из овечьей шерсти, метать стог, запрягать лошадь “под дугу”.
Мне, закоренелой столичной жительнице, казалось странной экзотикой, что картошку надо заготовлять на всю зиму, покупать с воза ведрами, где-то хранить, перебирать, а не брать два, три килограмма в магазине по мере надобности; для Леонова это было нормально, естественно. Каким-то чудом этот известный столичный писатель оказался на своем месте в российской глубинке, сохранившей стародавний быт, почти не затронутой веком двадцатым. Да, глубинка была именно российская, русская, татары в городе почти не жили, жили в районе, по деревням, приезжали в город на рынок торговать продуктами.
Леонов любил малые города, они были близки его сердцу. Можно сказать, что Чистополь и Леонов подошли друг другу, хорошо поладили. Чистопольский уклад пленял Леонова: он поэтично, красочно говорил о глухих тесовых заборах и домиках-срубах с мезонинами, украшенных причудливой резьбой, об огоньке лампады в углу горницы перед темными ликами старинных икон; о великолепном просторе реки, сплаве бревен; об удивительном покое здешней зимы, когда город, укутанный снегами, поутру дымит своими русскими печами, совсем как при царе Алексее Михаиловиче.
Известно было: Леонов разыскивал ветхих старичков и старушек, записывал их рассказы, посвященные жизни монастыря или истории купеческих династий с чередой разорений и обогащений. Радовался, как это любопытно, огорчался, что многое из прошлого утрачивается, не запечатлено[325].
В Чистополе Пастернаку стало казаться, что он сдружился с Леоновым и Фединым. Общий настрой, общий взгляд на происходящее объединял Леонова, Пастернака, Тренева, Федина и Асеева.
Дружба Федина и Пастернака поддерживалась в послевоенные годы воспоминаниями о тех чистопольских днях “единомыслия”. Еще до своего ухода из чистопольского правления писателей Федин в письме к Алянскому горестно восклицал:
Тоскую без друзей. Здесь большая колония писателей, и на меня легли заботы о ней (тоже – судьба, о боже!). Но истинно близких друзей нет, если не считать такого друга, как Пастернак. Но не хватает Вас, Сергеева, Соколова-Микитова, наконец, менее близких, но и милых сердцу. У Доры Сергеевны пять смертей в семье. Она очень страдает, боится за мать, которая в марте еще была жива, – но ведь она уже стара, бедная, ей тяжко. Я сильно сдал, но работоспособен и работаю охотно, только мешает старый мой приятель – общественность [326].
Пастернак стал для Федина в Чистополе близким человеком, до войны они лишь по-соседски приятельствовали, тем горестнее был их разрыв накануне смерти Пастернака.
А 18 марта 1942 года Константин Федин пишет Ивановым о новостях Чистополя:
Здешняя колония здравствует, и перемен особых в ней не произошло. Боренька Пастернак, такой же чудный и такой же м-м-м-мекающий, кончил перевод “Ромео и Джульетты”, и все прослезились – так хорошо! С ним я встречаюсь очень часто и чувствую себя в его обществе вполне по-человечески. Ленечка Леонов приходит ко мне каждый воскресный день, дымит жутким горлодером, дергается, дергает меня, метется духом и то скорбит, то ярится староверческой ярью. А в общем – мужичок разумный и крепенький. Старик Тренев отхворал воспалением легких, сильно постарел, и весь дом у него хворает. Асеев ходит с кошелкой на базар и посиживает, не сходя с места. Остальное человечество, мужское и дамское, борется с нуждою, которая здесь пока еще не предельная, однако все растущая и обещающая к началу навигации поравняться с худшими местами нашего отечества[327].