Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эти же дни Пастернак восторженно и почти в унисон пишет в Москву брату 22 марта 1942 года:
Несказанно облегчает наше существованье та реальность, которую мы здесь впятером друг для друга составляем – я, Федин, Асеев, Тренев и Леонов. Нам предоставлена возможность играть в Союз писателей и значиться его правленьем, и так как душа искусства более всего именно игра, то давно я ни себя, ни Леонова и Федина не чувствовал такими прирожденными художниками, как здесь, наедине с собой за работой, в наших встречах и на наших литературных собраньях. Мы здесь значительно ближе к истине, чем в Москве, где в последние десятилетья с легкой руки Горького всему этому придали ложную серьезность какой-то инженерии и родильного дома или богадельни. В нравственном отношении все сошли с котурн, сняли маски и помолодели, а физически страшно отощали, и некоторые, как, напр, Федин, прямо пугают своей болезненной худобой[328].
Однако рядом с Пастернаком в Чистополе обитал ближайший друг юности – Николай Асеев. Отношения Пастернака и Асеева в эвакуации – попытка восстановить тот мир, рухнувший между ними со смертью Маяковского и в последующие годы.
В те же дни в письме к Евгении Пастернак (первой жене) в Ташкент Пастернак вновь повторил счастливую мысль о возникшей свободе.
Здесь мы чувствуем себя свободнее, чем в Москве, несмотря на тоску по ней, разной силы у каждого. Сейчас я собирался в одно место и зашел за Асеевым. Они меня просили остаться, а когда узнали, что я тороплюсь домой, чтобы дописать прерванное тебе письмо, Синяковы просили тебе кланяться и поздравили меня с гражданским совершен-нолетьем Жени[329].
Евгения Пастернак в 1920-е годы была очень близка с ЛЕФовским кругом, куда входили Асеев, его жена Ксения Синякова и ее сестры. Они оказались в Чистополе с начала августа.
Сестры Синяковы были в свое время очень знамениты. “Синие оковы” семьи Синяковых воспеты многократно (“Вот пять сестер, парящих в воздухе…”), в их доме в Харькове, и на даче Красной Поляне, и в квартире в Москве привлекали своей открытостью, приверженностью идеям литературного и художественного авангарда, эксцентричностью и независимостью.
Лиля Брик вспоминала:
Синяковых пять сестер. Каждая по-своему красива. Жили раньше в Харькове В их доме родился футуризм. Во всех них поочередно был влюблен Хлебников, в Надю – Пастернак, в Марию – Бурлюк, в Веру – Петников, на Оксане женился Асеев[330].
На Вере Синяковой сначала был женат поэт Григорий Петников, писатель Семен Гехт, Мария Уречина-Синякова была художницей, Надежда – пианисткой.
Поразительно, что перед Пастернаком словно проходила его молодость, со всеми ее героями. Когда-то он посвятил Синяковым стихотворение “В посаде, куда ни одна нога…”, писал Надежде любовные письма, а Асеев был его близкий друг. Пастернак знал Асеева с 1910-х годов. Они дружили еще до Маяковского. В конце 1920-х годов их пути резко разошлись. Асеев стал апостолом Маяковского, а для Пастернака подобная роль была невозможна, он вышел из ЛЕФа, что было воспринято как предательство (“Охранная грамота”). В 1930-е годы Асеев стал открыто нападать на друга. Они отдалялись все больше и больше и вот наконец встретились теперь в Чистополе.
На чтение стихов Асеева, которое проходило по средам в доме учителя, Пастернак реагировал восторженно. Он говорил Гладкову:
Вы мне сказали, что я перехвалил последние стихи Асеева. Я после думал об этом. Может быть, вы и правы, но я хвалил отчасти потому, что хотел поддержать его в укреплении чувства, внутренней независимости, которое Асеев после многих лет стал возвращать себе только здесь, в Чистополе, очутившись вдали от редакции и внутрисоюзных комбинаций. Ряд лет я был далек от него из-за всего, что определяло атмосферу лефовской группы, и главным образом из-за компании вокруг Бриков. Когда-нибудь биографы установят их гибельное влияние на Маяковского. Асеев очень сложный человек. Уже здесь, в Чистополе, он недавно ни с того ни с сего оскорбил меня и даже вынудил жаловаться на него Федину. То, что вы называете “перехвалил”, вероятно, находит себе объяснение в моем желании побороть обиду и неприязнь, которым я решил не дать расти в себе[331].
Это была дань прошлой дружбе.
Строгий партийный друг, сотрудник “Правды” С. Трегуб, напротив, считал, что Асеев оторвался от истинных народных чаяний, и писал ему с фронта:
Вы пишете, что уехали от холода и равнодушия жестяной, официальной поэзии и намеренного пафоса актерских модуляций. Вот этого, друг мой, не пойму. Что вы называете “официальной поэзией”? Самым “официальным” поэтом у нас считается Маяковский. За ним шли вы. Разве можно в такое горячее и грозное время сидеть в Чистополе и писать для потомков?
Вы приводите свидетельство Маяковского: “Я не стану писать про Поволжье. Про это страшно врать”. А ведь написал. И не соврал [332].
Асеева можно было только пожалеть: каждый поминал ему Маяковского, отступление от него. А жизнь менялась, надо было понимать ее по-новому, и то, что поэт в письме ссылается на Маяковского, на его слова о лжи, – симптом тот же самый, о котором говорил Пастернак. В ответном письме к Трегубу он писал:
Дорогой Трегуб!
Получил сразу два Ваших письма от 15.IV и от 27.IV и сейчас же Вам отвечаю. В первом – Вы пишете, что меня попутал бес, что в такое горячее и грозное время нельзя сидеть в Чистополе и писать для потомков… Здесь же Вы просите опровергнуть Вас. Опровергать нет смысла, потому что это уж будет похоже на спор, а спора между нами нет. Конечно, писать для потомков – дело темное. Но потомки-то мои – на фронте, и вот когда я им присылаю стихи, а не рассуждения, то они, оказывается, одобряют меня и даже в ладоши хлопают. Что ж, значит, столь презираемый Чистополь помогает мне писать? О чем же тогда и спорить? Страшнее всего мне сейчас это – не написать того, что я чувствую и что должен написать. А где это я сделаю – безразлично[333].
Однако Асееву не всегда удавалось выстоять под напором критики и элементарного страха. Он очень любил хорошую, обустроенную жизнь. У него были деньги, возможность ходить на рынок и скупать дорогие продукты. Его жена Оксана, к несчастью, была очень скупа, что и определило в какой-то степени и судьбу Мура, которого Цветаева передавала в семью к бездетным Асеевым.