Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флоренцией дело не ограничивалось. За долгое бабье лето мы, пользуясь либо машиной Лангов, либо нашей, либо обеими, если поездка была длинной, познакомились с Луккой, Пистоей, Пизой. Мы декламировали законы маятника, стоя на Падающей башне, мы проверили акустику баптистерия, пропев хором что-то незамысловатое. Однажды прохладным солнечным ветреным днем мы устроили пикник у сельской дороги по пути в Сиену, укрывшись от ветра на освещенном солнцем откосе, и contadino[109], проезжая над нами на велосипеде, поглядел на нас с интересом и одарил нас серьезным, весомым приветствием. Пикники обычно кажутся тем, кто в них не участвует, немножко глупыми, неловкими и не очень-то нужными. Но этот сельский житель так не считал. Он ехал ровно, его ступни важно двигались по кругу, и он смотрел на нас сверху вниз, доброжелательно склонив голову. “Buon appetito”, – весомо проговорил он и покатил дальше. Словно дал нам благословение.
– Я в восторге, – сказала Чарити, когда умолк наш смех, вызванный его благопристойной чинностью. Энтузиазму, которым лучились ее глаза, она редко давала угаснуть. Когда ей было хорошо, она не могла не привлечь свое собственное и наше внимание к тому, отчего ей хорошо. Ни одно переживание, даже самое мелкое, не должно было остаться неотмеченным. – Я в восторге, что вы наконец тоже разбогатели, что мы можем наслаждаться всем этим вместе.
Я мог бы ответить, что благодаря им мы много чем наслаждались с ними вместе задолго до того, как смогли бы позволить себе это без них. И я мог бы привести ей кое-какие цифры: гуггенхаймовская стипендия, плюс доход от нашего дома в Кеймбридже, который мы сдали на этот год, плюс кое-какие небольшие авторские отчисления, минус стоимость пребывания Ланг в Миллз – и спросить, достаточно ли этого, чтобы считать нас разбогатевшими. Но я не стал. Она имела в виду только то, что она рада, что мы встали на ноги. Мы тоже были рады.
– Вполне себе разбогатели, – сказал я. – Давайте за это выпьем.
– Аминь, – промолвила Салли со своего высокого стула, негибкая, не подходящая по облику для “завтрака на траве”, но очень счастливая. – Разве нужно больше, чем мы имеем? Чем вот это все? Есть еще вино в этой fiasco[110]?
Я наполнил стаканы; мы сидели и попивали кислое кьянти. Рассчитывая на крошки, к нам то и дело подскакивали птицы. Сид молчал: разговоры о деньгах, его или чужих, всегда ему досаждали. Но я знал, что наше избавление от денежного бремени вызывает у него те же чувства, что у всех. Долг, которого он все эти годы не мог нам простить, потому что мы ему не разрешали, давил на каждого из нас.
Посвистывание ветра, гнувшего придорожную траву, наводило на мысли об осени, о холоде, но откос защищал нас, и нам было тепло. Совершенно довольные, мы полежали немного под надзором Салли, сидевшей прямо и смотревшей на нас сверху вниз. Кажется, даже заснули на несколько минут, подставив лица солнцу; потом поехали дальше.
Распорядок наших дней был примерно такой же, как на Баттел-Понде: утром работа и учеба, днем и вечером все, что нам захочется и что позволит погода. Мы никого во Флоренции не знали, кроме женщины, у которой два раза в неделю брали уроки итальянского, и ни с кем не хотели познакомиться. Как сельская пара в стихотворении Фроста, которая в солнечную погоду отправилась из дома в лес, чтобы одно уединение сменилось другим, мы порой позволяли себе днем плыть по воле прихоти и ассоциаций, но чаще всего нами руководила Чарити.
Однажды мы отправились в Вольтерру, где добывают алебастр, где все слегка поблескивало от кристаллической пыли. В другой раз поехали в Валломброзу – просто чтобы воздать дань побывавшему там Мильтону и проверить, рассыпана ли по водам тамошних ручьев осенняя листва[111]. Ни листвы, ни ручьев, только лесные насаждения – дугласова пихта из Орегона, привет Апеннинам от Каскадных гор – и загон с cinghiale[112], которые скоро превратятся в мясо в каком-нибудь ресторане с дичью.
В Ассизи мы задумчиво постояли в крипте у сморщенной мумии святой Клары, по-прежнему преданной святому Франциску, хотя прошло семь с половиной столетий. Дневные часы провели в Орвьето на столовой горе, которую, казалось, привезли сюда из Нью-Мексико. В Губбио, где святой Франциск цивилизовал волка, мы переночевали в старом монастыре, который можно назвать Сан-Марко-с-удобствами, а наутро, заправляясь на местной станции, услышали страстный крик души – его издала молодая бензозаправщица. Невмоготу мне здесь, пожаловалась она, это не город, а средневековая тюрьма! Когда мы возразили: ну что вы, это самый живописный город, какой мы видели, настоящая сокровищница – она вывернула губы наизнанку. О нет-нет-нет-нет-нет. Тут никаких новостей, никаких развлечений, никаких событий, никакой жизни. Она зажала нос и запрокинула голову, показывая, что задыхается в этом воздухе. Она хотела повидать мир – Париж, Лондон, Америку. Когда она узнала, что мы приехали из какого-то там Бостона и какого-то там Хановера, о которых она и слыхом не слыхала, ее лицо выразило разочарование и презрение. Американцы, которые что-то значат, живут в Нью-Йорке и Калифорнии.
И все равно, если бы нам нужна была служанка, шофер, повариха, sarta[113], наложница, преданная спутница (до первой более выгодной возможности) – мы могли бы получить эту девушку за тысячу лир в день. Она бросила бы бензозаправку и забралась бы к нам в машину, не переодеваясь и не спрашивая, куда мы едем, – лишь бы прочь из Губбио. Мы жалели потом, что не позвали ее. Было бы интересно видеть ее лицо, когда она узнала бы, что ей надо почтительно стоять перед люнетами делла Роббиа в капелле Пацци или ждать в машине у входа в Санта-Мария-Новелла.
Была еще одна поездка – уже после того, как миновала самая мягкая зима на моей памяти, когда долина Арно зеленела и расцветала, когда река стала полноводной. Мы отправились в Ареццо смотреть живопись Пьеро делла Франческа, а потом, возвращаясь через холмы, остановились в Сансеполькро, где достучались до какого-то служителя и он открыл нам помещение, в котором изображенный Пьеро воскресший Христос восстает позади гробницы и спящих пьяным сном стражников.
До того момента мы были настроены очень легкомысленно: весна, цветы, мягкий чистый воздух… Но Христос Пьеро – это был удар локтем под дых. От легкомысленной жизнерадостности ничего не осталось, это мрачное страдальческое лицо было с ней несовместимо. Это было не лицо бога, берущего назад свое бессмертие, от которого он отказался лишь на время, а лицо человека, который несколько мгновений назад был всецело и ужасающе мертв, чья одежда пропахла смертью, чей ум был полон смертной тоски. Если воскресение произошло, оно еще не было постигнуто.
Троим из нас эта фреска внушила глубокое почтение и, может быть, даже благоговейный ужас, но Чарити сказала – не знаю, думала ли она так на самом деле, – что это еще один пример, когда художник прибегает к шоковому воздействию. Вместо того чтобы попытаться изобразить радость, благодать, чудо победы над смертью – нет идеи более жизнеутверждающей! – Пьеро решил пойти задом наперед, поставил все с ног на голову. Вложив столько презрения в фигуры пьяных стражников, он принизил человека, а своим изображением Христа он принизил Бога. Это вызывающая фреска, сказала она. Вместо того чтобы проявить жалость к человеческому страданию, художник настойчиво выпячивает шокирующие подробности. Вместо того чтобы дать нам почувствовать радость, которую Христос оплатил своей жертвой, Пьеро чуть ли не заявляет, что жертва была напрасна. Почему он, пусть только проблеском среди облаков или пером ангельского крыла, не показал хоть что-нибудь, намекающее на близость небес и освобождения? И какие жуткие глаза у этого Христа!