Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об Александре Фёдоровне — иные слова: «Никакой в ней фальши, никакой лжи, никакого обмана. Гордость — большая. Такая гордая, такая могучая. Ежели в кого поверит, то ж навсегда… Многие понятия о ней не имеют. Думают, либо сумасшедшая, либо двусмыслие в ней какое. А в ней особенная душа. Нет, в её святой гордости никуда, кроме мученичества, пути нет».
Рождается новый план. Организация «хлебных бунтов» с их последующим подавлением, роспуском Думы, введением чрезвычайного положения — и сепаратным миром. Через бунт, через кровь, но — мир с последующим замирением «общественности» и приведением в «надлежащий вид» потенциальных заговорщиков из царского дома и генералитета. Здесь — безусловная солидарность императрицы с Распутиным — с опорой на начальника Петроградского военного округа, начальника Петроградского охранного отделения, коменданта Петропавловской крепости, директора Департамента полиции… Для заговорщиков же, находящихся в прямой связи с английской разведкой, главная опасность — Распутин. Дни его сочтены. И сам он об этом знает. Чувствует в последние дни, что не придётся ему пройти по земле грозою…
Роковой знак — жестокая ссора между Александрой Фёдоровной и её сестрой, великой княгиней Елизаветой, для которой Григорий был предметом неутихающей ненависти. Последняя фраза уходящей Елизаветы: «Помни о судьбе Людовика и Марии Антуанетты!»
И — убийство Распутина… Подлинная картина этого кровопролития не восстановлена по сей день.
Был ли посвящён Клюев в злодейство, сотворённое зимним вечером 1916 года? Невозможно утвердительно ответить на этот вопрос, но невозможно не задать и другой: только ли художественное воображение диктовало ему монолог главного организатора убийства — великого князя Дмитрия Павловича — в позднейшей «Песни о Великой Матери»?
Монархия Романовых сама по себе была для Николая врагом русского народа, попирателем его духа и веры. И Григорий Распутин был живым олицетворением этой вражеской силы.
Для Клюева стёрлась (как и для многих) всякая разница между Распутиным-человеком и Распутиным-образом сплетен и газетных хроник. Тем легче было поставить своё несмываемое клеймо.
* * *
А в это время выступления Есенина и Клюева встречали в отечественной прессе весьма жёсткий приём.
«Городецкий ушёл, но его поэты — Клюев и Есенин — кажется, ещё обвевают крылами своей „избяной“ поэзии новое общество…
Их искание выразилось главным образом в искании… бархата на кафтан, плису на шаровары, сапогов бутылками, фабричных, модных, форсистых, помады головной и чуть ли не губной…
Вообще всего того, без чего, по понятию и этих „народных“ поэтов, немыслим наш „избяной“ мужик».
«А поэты-„новонародники“ гг. Клюев и Есенин производят попросту комическое впечатление в своих театральных поддёвках и шароварах, в цветных сапогах, со своими версификаторскими вывертами, уснащёнными какими-то якобы народными, непонятными словечками. Вся эта нарочитая разряженность не имеет ничего общего с подлинной народностью, всегда подкупающей искренней простотой чувства и ясностью образов».
На этом фоне особо выделился отзыв Александра Тинякова в газете «Земщина». Статья называлась «Русские таланты и жидовские восторги».
«Истинной красоты, истинного величия и настоящей глубины евреи самостоятельно заметить и оценить не могут. Даже и тогда, когда кто-нибудь натолкнёт их на „истинное“, — и то они разобраться толком в глубоком явлении не умеют, а главным образом „галдят“ около значительного имени. „Галдежом“ своим, даже и сочувственным, они приносят в конце концов вред, потому что мешают вникнуть в истинный смысл того явления, о котором галдят… потому что среди талантливых русских людей очень много людей, по характеру своему мелких и слабых. Пойдя на удочку еврейской похвалы, эти маленькие таланты гибнут, не принося и половины той пользы родине, которую могли бы принести…
Приехал в прошлом году из Рязанской губернии в Питер паренёк — Сергей Есенин.
Писал он стишки, среднего достоинства, но с огоньком, и — по всей вероятности — из него мог бы выработаться порядочный и полезный человек. Но сейчас же его облепили „литераторы с прожидью“, нарядили в длинную, якобы „русскую“ рубаху, обули в „сафьяновые сапожки“ и начали таскать с эстрады на эстраду. И вот, позоря имя и достоинство русского мужика, пошёл наш Есенин на потеху жидам и ожидовелой, развращённой и разжиревшей интеллигенции нашей… Со стороны глядеть на эту „потеху“ не очень весело, потому что сделал Есенин из дара своего, Богом ему данного, употребление глупое и подверг себя опасности несомненной. Жидам от него, конечно, проку будет мало: позабавятся они им сезон, много — два, а потом отыщут ещё какую-нибудь „умную русскую голову“, чтобы и в ней помутился рассудок…»
…Клюев, естественно, не мог быть согласен с основным в своей крайней несправедливости посылом Тинякова — что, дескать, именно «литераторы с прожидью» облачили Есенина в «русскую» рубаху и «сафьяновые сапожки»… В то же время он прекрасно отдавал себе отчёт в том, что печатается он со своим другом именно у издателей-евреев — идёт ли речь о «Биржевых ведомостях» или о «Северных записках», издательница которых Софья Чацкина истерически вопила, узнав о чтении стихов Есениным перед императрицей: «Отогрели змею! Новый Распутин! Второй Протопопов!» — что тут же разошлось по писательским домам, и началось нашёптывание: «антисемит»… Так что ничего удивительного, что в стихотворении, посвящённом «отроку вербному», Клюев дал свою оценку змеиному шёпоту:
Белая Индия… Это — основополагающий образ клюевской поэзии, впервые возникший у него в предреволюционном 1916 году. Возникший не случайно. И в своём повороте к Востоку Николай был не одинок.