Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война изменила облик Нотр-Дам. Левое его крыло было разрушено. О паломниках пришлось забыть, и семьдесят уцелевших келий превратились в дешевые гостиничные номера. Железная кровать, двустворчатый шкаф, умывальник, общий туалет в коридоре — все это вполне устраивало нашедших здесь приют людей свободных, одиноких, временно или навсегда уставших от тягот жизни. У многих из них не осталось ничего, кроме дорогих воспоминаний, исчезающих обычно только вместе с человеком.
На крыше, у каменной статуи Девы Марии, скорбно глядящей в ту сторону, где когда-то вели на Голгофу ее сына, за бруствером из наполненных землей мешков сидели у ручных пулеметов наши солдаты, не обращая внимания на туристов, поднимавшихся сюда, чтобы полюбоваться восходящим солнцем, заливавшим Храмовую гору трепетным маревом.
Ветер доносил оттуда слабый запах пряностей, гортанные крики погонщиков мулов и отрывистые голоса легионеров.
А в час закатного великолепия в воздухе над Храмовой горой появлялось нежное мерцание, какого нет больше нигде на земле.
Память вспышкой магния способна озарить самые темные ниши в том укромном месте души, где хранятся наши воспоминания. И тогда вдруг наплывают из прошлого, вновь обретая реальные очертания, смутные, давно исчезнувшие тени. Существуют ли они где-нибудь еще, кроме моей памяти?
Прямо надо мной жила старая женщина, потерявшая в Катастрофе мужа и двоих детей, убитых на ее глазах. Спасительная пелена безумия позволяла ей хоть как-то существовать, но иногда по ночам оживало ее сердце, окаменевшее от тоски по утраченным детям. Вздымался вдруг пронизанный страданием вопль, бился о стены Нотр-Дам, вырывался наружу. Пару раз не понимавшие, в чем дело, легионеры открывали пальбу — потом привыкли.
На третьем этаже, в самом конце коридора, жила старая римская матрона, работавшая в больнице для прокаженных, — про нее говорили, что она двоюродная сестра Модильяни. Ее компаньон — рыжевато-бурый кот-дуэлянт с выцарапанным глазом — всюду сопровождал свою госпожу, почтительно отставая от нее на один шаг. Время от времени матрона исчезала куда-то, и Йона предложила однажды проникнуть в ее номер, чтобы полюбоваться рисунками знаменитого художника. Считалось, что она держит их в большом коричневом сундуке, занимавшем чуть ли не половину номера. Не помню уже, почему мы так и не осуществили эту идею.
Юная марокканка, сбежавшая из дому из-за деспотизма отца и занявшаяся проституцией, жила, как и я, на втором этаже. Круг ее клиентуры не отличался особым шиком — шоферы, грузчики, арабы, пожилые люди, искавшие запретных удовольствий.
Сталкиваясь в коридоре, мы даже не здоровались, но однажды я встретил ее в ночном баре, и она подсела к моему столику, торопливо сказав: «Не угощай, не надо. Ты ведь бедный студент».
Выяснилось, что она мечтает прикопить денег, уехать туда, где ее никто не знает, и выйти замуж.
Потом ее кто-то позвал, и она ушла дразнящей походкой, слегка раскачиваясь, словно под ногами у нее была корабельная палуба.
На первом этаже жил неопределенного возраста нищий музыкант. У него были воспаленные глаза — по-видимому, от алкоголя и бессонницы, грязноватая щетина на щеках. Он ни с кем не разговаривал, ибо для таких людей слова теряют всякий смысл, как и все относящееся к покинутому ими миру. Его имущество состояло из скрипки в потертом футляре. Каждое утро в неизменном черном костюме, не утратившем очертаний, свойственных этому виду одежды, в чистой белой рубашке появлялся он на улице Бен-Иегуда, всегда на одном и том же месте, аккуратно ставил у ног шляпу, доставал скрипку и играл одну и ту же мелодию, по-видимому, собственного сочинения. Невыразимого страдания были полны извлекаемые им звуки. Ему щедро подавали, но однажды из подъезда выбежала молодая женщина и сказала:
— Вы играете под моими окнами. Больше я этого не могу вынести. Пожалуйста, уйдите куда-нибудь, или я покончу с собой.
— Хорошо, мадам, — ответил он и ушел, как всегда небритый и спокойный.
Напротив меня жил Азиз — араб из Галилеи, студент, как и я, посещавший лекции профессора Тальмона. Характер у него был ровный, общительный, и мне нравилось с ним беседовать.
Когда мне в руки попало старое русское издание Корана в переводе Саблукова, я спросил его:
— Азиз, как объяснить противоречия в вашей священной книге? Мухаммед, например, одновременно призывал и к священной войне против неверных, и к веротерпимости.
Он усмехнулся:
— Мухаммед был не только пророком, но и поэтом. Тебе этого не понять, потому что в переводах исчезают аромат и божественное свечение его слов. Несмотря на кажущиеся противоречия, Корану присуща внутренняя цельность. Что же касается твоего вопроса, то тут вообще нет никакого противоречия, ибо цель джихада заключается не в насильственном обращении неверных в ислам, а в том, чтобы заставить их покориться исламу.
В другой раз он сказал: «Вы никогда не укоренитесь здесь, если не отвернетесь от Запада и не научитесь понимать Восток. Мудрость Востока — это фатализм и терпение. Мы умеем ждать».
Когда после Шестидневной войны я встретил Азиза в университетском кафетерии, он был угрюм и мрачен.
— Вы встали на путь экспансии — и погибнете, — предупредил он, прежде чем мы расстались навсегда.
Комната Йоны находилась на третьем этаже.
* * *
Было около двух часов ночи. Я лежал на кровати и лениво перелистывал Коран, тщетно пытаясь уловить то самое свечение слов, о котором мне толковал Азиз.
В дверь постучали.
— Открыто, — сказал я удивившись, ибо никого не ждал.
Вошла девушка, которой я никогда раньше не видел, и спросила:
— У тебя есть сигареты и кофе?
Уже не удивляясь, я заварил кофе, и мы, протрепавшись до рассветных часов, расстались, испытывая друг к другу особый род симпатии, основанный на почти интимном доверии, что крайне редко бывает даже после гораздо более продолжительного общения.
Йоне шел тогда двадцать первый год. Черные волосы свободно спадали на шею и плечи, прикрывая часть лица. Темные спокойные глаза хранили обманчивое выражение мечтательной наивности. Она не была красавицей, хотя временами казалась очень красивой, но ее жесты, слова, голос обладали непонятным очарованием, вдребезги разбивавшим любую предвзятость или антипатию. Возможно, это объяснялось тем, что даже мимолетный контакт с Йоной означал соприкосновение с притягательным миром высокого эмоционального и духовного накала.
Для меня же все встало на свои места уже в нашу первую встречу, когда Йона сказала, что пишет стихи — «лучше которых не бывает».
Я сразу понял, что судьба свела меня не с версификатором, усвоившим чужую тональность, чужую образность и непроизвольно выдающим их за свои, а с поэтом высшей пробы. Поэзия — это ведь не род занятий, а мироощущение. Йона была бы поэтом, даже если бы не написала ни единой строчки. Она принадлежала к тем немногим, кому дано выразить, запечатлеть, а затем и приобщить нас с вами к тому, что Мандельштам называл «шумом времени». Все мы живем во временных вихрях, уносящих неизвестно куда. Вектор каждого из нас пересекается с осью мироздания. Но у поэта этот вектор находится под иным углом, что позволяет ему увидеть обыденные вещи в ином ракурсе и даже ощутить и запечатлеть нечто призрачное, неуловимое, скрытое от нас. Эта особенность часто является причиной отчуждения поэта от реалий повседневной жизни и заставляет его вырабатывать свое специфическое отношение к ним.